Традиционные ценности
Автор King21044. цитата: |
Примечания: Так. Это такой эксперимент с рекурсией: каждая глава будет посвящена отдельному поколению «Одуванчиков» от наших дней, до глубокой древности. Что из этого выйдет, я пока не знаю. Говорю же — эксперимент. Но порки будет много! |
|
Хайп
Иван Петрович ждал на кухне прихода сына и раздраженно листал новостную ленту.
«Яна Рудковская рассказала нашему изданию, как именно бьет сына ремнем. Знаменитая телеведущая поделилась опытом»... Палец скользнул по экрану, смахивая, как мусор, очередную гадкую новость. «В магазинах православного предпринимателя Германа Стерлигова появился новый товар — наборы для порки детей. Розги и бутылку колодезной воды можно приобрести»... «Депутат Виталий Милонов прокомментировал новый законопроект»...
— Перевернутый мир. Чертово безумие! — Иван Петрович, закрывая приложение, так сильно вдавил кнопку под экраном, что включился голосовой помощник: «Вот, что мне удалось найти по запросу»...
Заткнув Сири, палец случайно попал по иконке электронного дневника: двойка, тройка, тройка, двойка. Что значат эти прочерки? Еще двойка. Пятерка по физ-ре. Опять прочерки. Тройка по литературе. Двойка.
Занятия у Петьки кончались в два, на часах была уже половина шестого. На звонки он и раньше отвечал сквозь зубы, теперь вовсе сбрасывал. Писать сыну сообщения Ивану Петровичу не хотелось: он будет ждать ответа, поглядывать на телефон, а Петька сообщения проигнорирует. Всё равно, что самому крючок заглотить, а потом за леску дергать.
За окном зимний вечер нагонял тоску. Окна многоэтажек горели как-то суетливо, ярким, нервным светом энергосберегающих ламп. Внизу поток машин в пробке тянулся еле-еле. Корейские автомобильчики, однообразные, как пластиковые мыльницы, напоминали бусины дешевых четок, которые кто-то лениво перебирал, протягивая за невидимую нитку. Иван Петрович мельком взглянул на свое отражение: морщины, усталые глаза, с боков короткой стрижки проглядывали залысины. Когда-то яркие, почти желтые волосы обильно забиты проседью. Старый.
Он очень поздно женился. Петька появился, когда ему было под сорок. Сына он любил безумно, до боли в груди, и тот отвечал взаимностью. А потом начались какие-то резкие движения. Когда он стал терять с ним контакт? В двенадцать? В тринадцать? Кажется, уже вечность они говорят с сыном на разных языках. Когда вообще говорят.
Сына Иван Петрович почти не понимал, он отставал безнадежно. Мемы, «тик токи», «крипово», «кринжево», «лут», «хайп» и «хайпожор», «краш», какая-то кастрированная английская лексика, — в устах сына и его друзей эти слова звучали легко, как будто они придумали целый язык, в котором Иван Петрович не понимал ни единого слова. А они, как назло, постоянно меняли смысл этих слов, будто код «Энигмы» — только он начинал что-то разбирать, как шифр тут же менялся, и всё: разгадывай заново. Сам Петька менялся так же резко: его увлечения, любимая музыка, даже вкусы в одежде: вчера он носил эти смешные, похожие на дедовы кальсоны штаны с растянутой мошной — как они назывались? «Дисквайред»? А сегодня они уже летели в мусор. Как и футболки с надписями «Трешер», «Фортнайт». Надписи сменяли друг друга, как по щелчку пальцев. Как и имена кумиров, блоггеров, инфлюенсеров. От этих внезапных перемен в поведении сына, в его вкусах, взглядах, интересах становилось страшно.
Почти шесть. Где, черт возьми, Петьку носит? Никто не запрещает ему гулять, но нужно хотя бы предупредить, когда вернешься, куда идешь, с кем. Нервозность, начинавшую перерастать в раздражение, прервал щелчок входной двери. Явился!
— Где ты болтался, так долго? — вопрос повис в воздухе и тут же утратил актуальность, стоило Петьке снять куртку с капюшоном: прямой пробор делил стрижку ровно пополам — одна половина головы была иссиня-черной, как вороново крыло, а вторая оказалась выбелена так сильно, будто поседела.
— Понятно. — Иван Петрович подавил желание растрепать мальчишке волосы. — Это из-за того фильма? Как там... «Круэлла»?
Петька закатил глаза:
— О, господи!
Вот она, та интонация — надменно-снисходительная: «как же он устал объяснять простые вещи непроходимо тупому отцу».
— Предупредить нельзя было, что задержишься? Это что, так сложно? Просто позвонить?
— Мне что гулять нельзя? Я что ночевать не пришел? Что ты начинаешь? — под ядовито-зелеными кроссовками — розовые носки, к рисунку на них лучше не присматриваться. Штанины узких, как колготки, джинсов закатаны выше щиколоток. Как он вообще так ходит? На улице зима! На кофте какое-то новое слово. Нет, не на кофте — это худи — вспомнил Иван Петрович.
— Что ты сразу ершишься, Петь? Тебе кто-то запрещает гулять?
Опять этот усталый, презрительный взгляд, бесконечно утомленного жизнью подростка.
— Что за прочерки у тебя в дневнике? — Меняет тему Иван Петрович. — Петька, ты опять школу гуляешь?
— Какие прочерки? Ничего я не гуляю.
«Все-таки врать он не умеет. Пока. Спасибо судьбе и на этом» — вздыхает Иван Петрович.
— Мы же договорились: я закрываю глаза на прогулы, если нет проблем с оценками. Проблемы есть!
— И что дальше? Не гуляю я! Нет у меня проблем! — ломаный подростковый голос срывается на крик, и в нем звучит вдруг детский — тот самый, Петькин. Он там, его сын, синеглазый мальчишка, все еще там — внутри этого угловатого, нервного тинэйджера с черно-белыми волосами.
— Пошли обедать. Потом поговорим.
***
От телефона сын не отрывался. Когда он наклонялся над столом, черно-белая челка падала в тарелку.
— В школу в таком виде пустят?
— Куда они денутся! — фыркнул Петька.
— Мне тут мама видео прислала в мессенджере, а я не знаю, как открыть. — Иван Петрович протянул сыну старенький Айфон.
Видео из какого-то родительского чата с пометкой «Посмотри, что там» пришло от Лиды еще утром. Видимо, она сама тоже открыть не смогла.
— О, господи! — раздраженно прошептал Петька и почти не глядя провел по экрану, куда-то ткнул, картинка ожила и он брезгливо вернул телефон. — Поздравление с «Яблочным Спасом», наверное.
Изображение тряслось так сильно, что с трудом можно было узнать сына — он был в кадре еще со старой стрижкой, ветер трепал его желтые длинные лохмы. Камера прыгала то вверх, показывая свинцовое небо, то вниз, на покрытую гудроном плоскую кровлю. Петька с «оператором» гуляли по какой-то крыше.
— Что это? На крышу что ли выходили? Там же закрыто. — Иван Петрович повернул к сыну экран.
Петька вдруг испуганно побледнел, потянул руку за телефоном, но Иван Петрович не отдал.
Картинка тряслась, как припадочная, видимо, оператор смеялся. За краем крыши открывался знакомый вид:
— Это что, ПТУ недостроенное? — узнал, наконец, Иван Петрович знакомое место. — Как вы туда попали, Петь?
Мальчишка в ответ подозрительно молчал.
Оператор, совладав наконец с дрожью, снял широкую панораму старого советского недостроя: рядом с крышей виднелись леса так и не законченного второго корпуса. Камера услужливо показала расстояние от крыши до края платформы на лесах — метра два-три. Петька на видео подошел к краю крыши, тоже прикинул ширину пропасти, показал на камеру какой-то модный жест руками, отбежал подальше и стал брать разбег.
— Что это такое, Петь? — чужим голосом спросил Иван Петрович.
— Пап, это не то, что ты думаешь. Это просто для хайпа, не смотри...
Камера снова отчаянно затряслась, из-за чего казалось, что Петька бежит рывками. Сын, разбежавшись, оттолкнулся от борта крыши и перепрыгнул на леса — те заходили ходуном.
Телефон из рук Ивана Петровича выпал.
***
— Один, два, три, четыре, — считал Иван Петрович, прислонившись лбом к холодному оконному стеклу, — пять, шесть.
Следить за дыханием. Вдох — выдох. Всё хорошо, Петька живой. Вот он — сидит за столом, ни грамма презрительного подросткового высокомерия не осталось. Обычный перепуганный пацан.
— Семь, восемь, девять, десять, одиннадцать...
Интересно, какая там высота? Четыре этажа — метров двенадцать? Нет больше. Еще технический этаж и цоколь. Метров шестнадцать. Внизу груды строительного мусора.
— Двенадцать, тринадцать, четырнадцать...
— Пап, ну чего ты...
— Петь, помолчи. Пятнадцать, шестнадцать...
— Ничего же не случилось! Чего ты, как мама!
— Семнадцать, восемнадцать. Помолчи, сынок. Мне нужно успокоиться, иначе я могу тебя убить.
Девятнадцать, двадцать, двадцать один...Мерцающая темнота перед глазами светлеет. По синему, как крылышко сойки, небу плывут пушистые белые облака. Голопузый мальчишка с желтой, как одуванчик, лохматой головой лежит на траве. Мягкие листики клевера ласково щекочут ему спину.
— Ванька! Ты где, обормот? — зовет дедушка.
В Раю
По яркому, как перо сойки, широченному небу плыли белые облака. Желтоволосый мальчуган лежал в высокой траве, чесал покусанный комарами животик и вглядывался в бездонную глубину: облака превращались то в волшебных зверей, то в диковинных рыб, то в сказочных птиц с широкими, как веера крылами. Летнее небо отражалось в его прищуренных глазах пронзительной синевой: казалось, за пушистыми ресницами скрывается такой же бескрайний голубой небосвод с плывущими по нему миражами.
Солнце больше не жарило. Иступленный полуденный зной сменился ласковым предвечерним теплом, мягким и нежным. Ванька валялся в ложбинке примятой травы, как в колыбели, и лето тихонько его баюкало.
Все школьные проблемы, семейные тревоги, волнения серых зимних дней — отсюда, из его летнего трона на самой вершине мира — казались потускневшими фотографиями однообразных железнодорожных станций, которые он, наконец, проехал. Ссоры с родителями, обиды, наказания, пытки школьных контрольных — всё это он вытерпел, чтобы оказаться здесь. В раю.
Ванька сел, осмотрелся по сторонам: заросший травой уголок дикого сада был пуст. Он вынул из кармана шортиков кривую папироску и расплющенный спичечный коробок. Неловко чиркнул спичкой — раз, другой, третий — закурил, едва не подавившись дымом. Папироса в брезгливо скривившихся детских губах подрагивала. Рот наполнился горькой слюной, и Ванька мастерски сплюнул сквозь зубы. Этот ловкий, быстрый, как пуля, плевок был наградой за долгие месяцы тренировок.
Курить было противно, все равно, что принимать горькое лекарство. Ванька ни за что курить и не стал бы, но, во-первых, курили взрослые, а уж если они что-то делают, значит толк в этом есть, хоть сразу его и не видно. Во-вторых курить было нельзя, а взрослые запрещали уйму по-настоящему хороших вещей: нельзя было ругаться — хотя это здорово, нельзя плевать сквозь зубы — хотя это круто, нельзя ходить без шапки, нельзя много мороженого, нельзя читать с фонариком под одеялом, нельзя прогуливать школу — список бесконечный!
Конечно, не все так просто. Нельзя делать многие опасные вещи: прыгать с крыши, совать руки в огнь... Но всё это исключения, лишь подтверждающие правило: мир взрослых полон парадоксов и сладких тайн. И пусть папа сердится и ругает, пусть дедушка грозит выдрать ремнем, он, Ванька, взрослых раскусил: не просто так они запрещают курить — что-то в этом есть.
Дым от папироски поднимался вверх широкой извивающейся лентой. Ванька затянулся, попытался вдохнуть, закашлялся. Решил, что будет курить не в затяг. Белые клубочки табачного дыма сливались с облаками на небе и дополняли тот призрачный пейзаж мелкими деталями: вот у черепахи появился хвост, у шляпы — перо, у огромного кота — усы, пышные, совсем как дедушкины.
***
Дедушка не торопясь выбрал на молодой березке ветку подлиннее — крепенькую, гибкую — отломил у самого ствола. Пока шел тихонько вдоль забора, оборвал листочки да почки — стала хворостина гладенькой. Тоненький табачный дымок в соседском саду он приметил сразу, сто лет уже "Приму" курил, ни с чем бы её не спутал. А уж когда Ванькин кашель оттуда донесся, все сомнения отпали. Вот значит, как. Ну что же, он пацана предупреждал.
— Ванька! Ты где, обормот? — позвал дедушка.
Мальчишка из травы выскочил, как напуганный заяц. Хотел было дать дёру, да понял, что спалился. Подошёл, ссутулив плечи, к забору.
— Что, дедушка? — поглядел прохиндей честными глазами.
— Нет, братец, я с тобой через изгородь беседы беседовать не буду. Давай-ка домой! — кивнул головой дед.
— Зачем?
— Дело у меня к тебе есть! — усмехнулся дедушка и попробовал розгу. Та рассекла воздух с противным свистом.
Ванька от резкого звука аж подпрыгнул, хотел что-то сказать, но дедушка уже шел прочь. Мальчишка оглянулся на чудесный уголок чужого сада, вздохнул и полез через забор домой.
***
Дед с сомнением поглядел на кóзлы: с одной стороны очень было бы удобно — бревна все напилены, инструмент без дела стоит, будто сам просится; и по высоте подходяще — как раз мальчишку задом кверху разложить, подстелив под живот что-нибудь мягонькое. С другой, как-то слишком это было серьезно, не планировал дед Ваньку строго пороть, ощутимо — это да, давно напрашивался, да напугать как следует, чтоб дедушку до греха не доводил, но как бы не переусердствовать. Да и поза больно неудобная.
Пока дедушка думу думал, Ванька подошел, взял его за рукав:
— Дед, ты ремнем обещал. — Мальчишка покосился на розгу.
— Так я ремнем за курево обещал. А за Матюхинский сад, чем с тебя взять, я сам решу. Сколько раз я тебе говорил, туда не лазить? Ты мне слово давал! Вот и не обижайся. — Дедушка протянул хворостину сквозь сжатую ладонь, проверяя, нет ли сучков.
— Нету там уже пса никакого! Я проверял! — простодушно спорил Ванька.
— Проверял, говоришь? Это как же?
— Осторожно проверял. — Погрустнев ответил Ванька.
— Нету пса, говоришь. — Дедушка поглядел на козлы. — А дядя Коля там есть. И ружье у него есть. И стреляет он во все подряд, и по белкам, и по воронам, и по пустоголовым пацанам! Даром, что слепой!
— Пневматика у него. — Буркнул мальчишка.
— А тебе мало? Тебе надо, чтоб дробовик? — сердился дед. — Тебе, дурачку, надо, чтоб...
Дедушка вдруг погрустнел. Сел на завалинку, опустив голову, покрутил в руках розгу, будто что-то припоминая. Ванька поглядел на деда с сочувствием, присел рядом.
— Дед, — осторожно начал мальчишка, — не говори папе.
— Угу.
— Я буду тебя слушаться, честно!
— Угу. — Дед печально кивал головой.
— Ладно. — Махнул рукой Ванька. — Куда ложиться-то?
Дед вздохнул, поглядел с сомнением на мальчишку, на розгу в руке:
— Принеси-ка, брат, чего подстелить. Кинь на кóзлы.
Ванька сходил в дом, притащил лоскутное одеяло. Расстелил, как дед сказал:
— Ну, и как мне сюда? — спросил мальчишка с сомнением.
— Давай-ка сперва за курево рассчитаемся. Ложись ко мне на колени! — дед снял ремень, сложил петлей.
Ванька вздохнул, расстегнул шортики, забрался на завалинку, улегся, спустив штаны, деду под руку. Дедушка чуть смотал ремень, чтобы петля стала покороче, стегнул торчащую Ванькину задницу. Ремень ложился наискосок, пересекая попу розовыми полосами. Дед стегал сперва слабо, укладывал удары вразбежку, стараясь белых мест на теле не оставлять. Ванька чуть ворочался, но терпел, попа краснела равномерно. После десятого удара дед тактику сменил: лупить стал сильнее, Ванька заохал, попа под ударами подпрыгивала.
— Взрослеешь, ты, Ванюш, а ума не прибавляется! — ворчал дедушка. Ремень хлопал уже громко, как пощечина.
На двадцатом ударе полосы стали темнеть, Ванька уже вовсю ерзал, «айкал» да «ойкал» жалобно. Дед прервался, дал ему отдышаться. Погладил ласково по спине.
— Справедливо? — спросил дедушка.
— Справедливо. — Мальчишка отвечал уже со слезой.
Решил дед закругляться, а то под розгой пацану совсем горько будет. Положил еще десяток ударов вполсилы. Ванька скулил, но не вырывался, как закончили, встал, шортики с трусами натянул спереди. Зад раскраснелся здорово, но ни рубцов, ни синяков, не выглядывало. Мордочка у мальчишки была грустная, но не зареванная.
Дед вздохнул, взял розгу, показал на козлы:
— Давай, брат, устраивайся.
Улегся Ванька сразу правильно, хоть смотреть на это деду было и невесело: до земли мальчишка доставал только кончиками пальцев. Попа вверх оттопырилась. Зад и без того болел сильно, укладываясь Ванька поскуливал. Дед уже и сам не рад был, что ремнем не ограничился, решил, что положит розгой десяточек — и хватит. Взял розгу, отломил лишнее, к попе приложил самый конец, где потоньше, стегнул. Тонкая полоса вспыхнула поперек тех, что от ремня проглядывали. Мальчишка вскрикнул и дернулся — выгнулся бы дугой, да на козлах неудобно. Дед стегнул пониже. Розга не свистела — замахивался он еле-еле, да, видно, хватало — Ванька чуть не свалился.
— Вань, по-хорошему ведь просил, не лазай к ним! — дед опять стегнул.
— Не полезу. Ааай!
— Ты мне обещал!
— Не полезу, дед. Ай! Больно!
— И мне больно!
— Ай!
— Не дай бог, подстрелит тебя старый дуралей!
— Ааай! Не полезу, дедушка! Ай!
После десятого удара дед розгу с облегчением выбросил. Ванька с козел поднялся, натянул шорты, прикрыв низ живота, потрогал осторожно попу: расчерчена она была словно в клеточку — широкие полосы от ремня пересекались узкими следами розги. В глазах у мальчугана стояли слезы и он, тоненько всхлипнув, утер их свободной рукой. Дедушка взял его за плечо:
— Вань, как бы нам впредь без этого обходиться, а? — он притянул мальчишку к себе, тот ткнулся лицом в линялую дедову рубаху, обнял. — Больно, золотко?
— Ничего, — замотал лохматой головой мальчишка.
***
По телевизору передавали концерт — толстый оперный певец, широко разводя в стороны руки, выводил арию. Громкость Ванька выключил и, лежа на печи со спущенными штанами, смотрел, как дядька, выпучив глаза, нелепо раздувает щеки — выходило потешно. Дедушка забрался с мокрым полотенцем на лежак, приложил холодненькое к красной Ванькиной попе. Тот поморщился.
— Обиделся? — осторожно спросил дед.
Ванька замотал желтой гривой.
— Откуда у вас, пацанов страсть-то такая, головы под ружье пихать? Что ты, дурачок, что батя твой... — Покачав седой головой, спросил дед.
Мальчишка обернулся с интересом.
— Дядя Коля-то раньше в колхозе сторожем работал. — Начал дедушка свой рассказ, ласково поглаживая Ваньку по спине. — Там где нынче сад заброшенный, за коровьем лугом, был деревенский клуб при Сельсовете, а рядом — сад колхозный. В том саду и сарайчик был — сторожка дяди Колина, а в сторожке держал дядя Коля патроны для ружья. Двое шаловливых мальчишек — один темненький, цыганистый, второй светленький, с обросшими за лето лохматыми головами, забавно друг на дружку пошикивая, крались под покровом пряной августовской ночи вдоль забора...
Принципы
Пацаны всё поглядывали друг на друга: кто первый передумает? Хулиганский азарт отпускал, здравый смысл, заглянувший на минутку в мальчишечьи головы, подсказывал, что затея дурацкая, но попробуй теперь поверни назад — всё, навсегда трусом останешься.
Трусом быть в четырнадцать лет — это самое страшное, страшней смерти! Чернявый Степка может с этим и поспорил бы, при других обстоятельствах, — мастер он был пофилософствовать, а вот Петька точно скорей под поезд ляжет, или со скалы сиганет, или еще какую-нибудь глупость выкинет... вот как сейчас. Легко было желтоволосого Петьку на слабо взять. Храбрость в нем впереди ума бежала — так отец говорил.
Петька и сам понимал, что есть в папиных словах правда, но от принципов своих не отказывался: самое главное в человеке — храбрость, да чтобы трусом не считали! За это, кстати, приходилось иногда и страдать — когда от чужого кулака, когда от злого языка, но чаще от батиного ремня. Отец за ремень брался не часто, но уж когда брался выходило кисло, особенно, если доставалось за принципы. Только Петька себе не изменял: на то человеку в четырнадцать лет и храбрость дана, чтобы принципы не предавать!
Дорожка, вдоль колхозного сада, шла мимо сельского клуба. Окна в общей избе были открыты, мелькали в желтых квадратах веселые лица — танцы сегодня. Пацаны прижались к бревенчатой стене, шли пригнувшись — надо было проскользнуть мимо окон незамеченными, дальше дорожка тонула в темноте, там легче будет.
Клуб проскочили. В темноту вошли уже смелей — назад поворачивать было поздно. Клубный граммофон пел мальчишкам вдогонку сладким голосом про розы в парке «Чаир». Степка встал возле того места, где в заборе была прореха: доски в двух местах отошли, их можно было раздвинуть, и пролезть в сад.
— Сделаем так, — Степка тряхнул черными кудрями, — я останусь на стрёме, буду тыл прикрывать, если пойдет кто, соловьем свисну. Ты — в сторожку. Где патроны-то искать, знаешь?
— Откуда? — недовольно буркнул Петька. Что Степка за него всё решил, кто на шухере останется, а кто в пекло полезет — не очень-то ему понравилось.
— Под кроватью они. Это точно. Там и прятать-то больше негде.
— Угу. Это мне, стало быть, у спящего сторожа под кроватью лазить надо. — Съязвил Петька.
— Да пьяный он! Танцы сегодня, он водки нажрался и спит. Дело плёвое! — Степка зыркнул черными раскосыми глазами. — Или ты трусишь?
***
Патроны вещь полезная. Можно на рельсы положить. Можно в банку консервную напихать — и в костер, чтоб рвануло, как фейерверк! Можно у поселковых на курево сменять, а то и на портвейн — хоть попробовать. Можно порох из патронов достать — тоже в хозяйстве вещь нужная. А у дяди Коли, сторожа, патронов этих, как у собаки блох, немножко позаимствовать — разве преступление? С какой стороны не посмотри — а дело выгодное.
Желтая Петькина голова светилась, как фонарь, даже в темноте за версту видать было. Он петлял на полусогнутых ногах по саду, успокаивая себя размышлениями о будущей наживе. Вот она — сторожка. Дверь чуть приоткрыта, внутри темно — может, и нет там дяди Коли, может, он сад обходит. А, может, спит мертвецки пьяный. Сердце колотилось как бешенное, Петька взялся за краешек двери, потянул, петли тихонько скрипнули. Темно внутри, хоть глаз выколи, ни черта не видно — как в такой темнотище патроны-то искать? Петька шагнул внутрь, присел на корточки, вспоминая, где тут что должно быть. Глаза к темноте потихоньку привыкали, кое-что уже можно было разобрать: возле окна — стол, на столе железный чайник, на стене возле двери висят на гвоздях ватники. Куча какая-то в темном углу — тряпье, наверное, свалено.
Сторожа нет. Тихо. Никто не храпит. Петька прошелся по сторожке, двигаясь ощупью, понял, что кровать — в углу, там где темная куча, присел возле кровати, запустил под нее руку в поисках ящика с патронами.
Темная куча шевельнулась, чиркнула спичкой. Слабенький огонёк осветил пьяное дяди Колино лицо с осоловелыми дикими глазами. Дуло ружья, направленное прямо на Петьку, подрагивало. Сторож попытался взгляд сфокусировать, но выходило плохо. Спичка потухла. Дядя Коля сказал заплетающимся языком: «Враги». Петька вскочил, рванулся в дверь, и тут ему в спину грохнул выстрел.
***
Руки у отца тряслись. Он пил уже вторую кружку воды, проливая немного на гимнастерку.
— Зачем полезли-то? — спросил он, наконец.
— Да уж не за яблоками. — Петька угрюмо смотрел в пол.
— Дерзишь. — Батя набрал третью кружку, сделал пару глотков. — Учтем. Сколько раз он выстрелил?
— Ч-четыре. — Мальчишка вздрогнул от воспоминаний. Только дома, стоя перед отцом, Петька начал понемногу успокаиваться, хоть ноги и тряслись, но в голове прояснялось. Пока он от проклятой сторожки к забору бежал, три раза еще в след грохнуло.
— Повезло. Даже пьяный попал бы. — Батя поставил кружку на стол. Рука по-прежнему дрожала, он стиснул её в кулак. — Чья была идея? Степкина?
— Моя! — Петькин голос зазвенел, как стальной.
— Понятно. — Отец грустно кивнул. — Опять храбрость лезет. Учтем.
Батя встал, тяжело вздохнул, снял ремень, кивнул в сторону дивана:
— Снимай снизу все.
Петька расстегнул на штанах пуговицу, посмотрел на отца с удивлением.
— Носки можешь оставить, а штаны, трусы — долой. — Отец засучил рукава. — Не тяни, Петь. Не пожалею.
Мальчишка улегся. Батя подтянул повыше его майку, намотал конец ремня с пряжкой на руку. Прицелился поперек задницы. Бить стал сразу сильно, без предисловий. Ремень впивался в тело глубоко, границы у полос отпечатывались четкие, будто нарисованные.
Застонал Петька почти сразу: так сильно отец еще не порол. Он хотел терпеть молча и мужественно, но не получалось: тело не слушалось. Мальчишка весь затрясся — то ли от боли, то ли пережитого ужаса.
После десятого удара отец сделал перерыв. Закатал свалившийся рукав, дал сыну отдышаться:
— Ничего, Петь. Лучше ты на меня сегодня обидишься, чем потом, по дурости своей, голову сложишь.
Ремень опять пошел щелкать, раскрашивая задницу пятнами — розовыми, красными, бордовыми. Петька уже не стонал, а вскрикивал. Пару раз дернул руками — зад прикрыть. После двадцати отец опять притормозил.
— Доходит до ума-то?
Петька расплакался, но лицо к отцу не повернул. Стыдно за эти слезы стало самому. Так было бы красиво, молча все вытерпеть — как герой, которого пытают враги. А еще лучше — молча умереть, прямо под ремнем. Вот бы отец тогда запрыгал! Петька зарылся лицом поглубже в диван, только бы не показать отцу свою слабость.
— Ненавидишь меня? — батя взялся за ремень половчее, — ничего, сынок. Лучше ты меня будешь ненавидеть, чем я тебя хоронить.
Еще десять крепких ударов отец впечатал в пунцовый зад, чувствуя, что жалость начинает брать верх над страхом и злостью. Тощая Петькина задница уже смотрелась нарядно: синяки будут знатные, долго сидеть не сможет. Пусть синяки, пусть злится, пусть ненавидит! Лишь бы живой.
— Погоди! — отец заметил, как Петька чуть повернулся, решив, видимо, что всё кончено. — За храбрость твою, дурную, добавка!
Ремень хлестал теперь по бедрам — здесь больней, и отец руку придерживал, но полосы загорались ярче и тут же темнели, наливались бордовым. Тоже будут синяки. Пусть! Последние пять ударов, хлесткие и тяжелые, отец положил по ногам. Петька взвыл. Повернул голову. Взглянул-таки ненавидящим взглядом и тут же отвернулся.
Отец надел ремень, присел рядом на диван, погладил сына по лохматой голове:
— Ничего, Петь. Это пройдет. Ничего...
Диван скрипнул — отец поднялся, прошелся по комнате, потом хлопнула дверь. Ушел.
Оставшись один, Петька наконец заплакал — теперь можно было не стесняться, никто его слабость не увидит. Плакал горько и долго — после слез немного полегчало. Жалость к себе стала помаленьку отпускать. Отца он никогда не простит — это понятно. Больше никогда в жизни не будет с ним разговаривать, даже смотреть в его сторону не станет! Батя будет страдать, просить прощения, захочет приласкаться, а Петька будет холоден, как лед. Это само собой. Жить они будут вместе, но отца у него, считай, больше нет.
Зад болел крепко. На ногах, куда ремнем попало, будто угли тлели. Петька поднялся с дивана, поскулил немного, подошел к зеркалу: зад темнел, как спелая вишня, полосы на бедрах тоже были знатные. Тяжко. Надо было одеваться, ни голым же ходить. Трусы со штанами натянул, поморщась, а вот садиться не хотелось. Ноги тряслись, задница гудела, Петька лег обратно на диван.
Отца не было долго. Петька подумал о том, как они теперь будут жить раздельно. Как он будет сухо, даже с издевкой здороваться с ним по утрам. Может, даже станет говорить отцу «Вы». Мысли становились всё мрачнее. Вспомнилось, некстати, черное дуло ружья, глядящее прямо Петьке в лицо — и правда ведь чудо, что жив остался. И то, как легко Степка решил, кто стоит на стреме, а кто идет в сторожку. Конечно, Степка не виноват, но...
Дверь хлопнула, отец вернулся. Петька встал, собираясь обдать его холодным презрительным взглядом, но не вышло. Лицо у отца было все в крови: губа разбита, щеки, лоб — все перемазано красным.
Пока отец умывался, Петька стоял в нерешительности, не знал, что делать дальше: обиженно уйти или остаться? Отец смыл кровь, вытер лицо чистым полотенцем. Достал из шкафа коробку с лекарствами и бинтами, взглянул, наконец, на Петьку:
— С дядей Колей поговорил. Поможешь забинтовать? — отец показал ему правую руку: костяшки пальцев были сбиты до мяса.
***
Петька бинтовал отцу руку, а тот виновато и робко поглядывал на сына, молчал, будто подбирал слова. Наконец, решился:
— Ненавидишь меня, Петь?
Петька в ответ промолчал, но по лицу словно рябь прошла: губы дернулись, подбородок дрогнул.
— Петь? Я за тебя боюсь. — Отец сидел, Петька стоял, завязывал узел на бинтах. Здоровой рукой батя обнял его за талию, притянул к себе и прижался лицом к Петькиной груди. — У меня, кроме тебя, никого нет, сынок.
Петька шмыгнул носом и разревелся. Отец встал, обнял его осторожно, прижал к себе:
— Ты меня ненавидь, если очень больно. Это помогает.
Петька в ответ затряс головой: «Не хочу!».
— Ничего, сынок. Ты обижайся, даже ненавидь, если надо. Только не долго.
Хуже нет, когда всю жизнь ненавидишь...