Только для лиц достигших 18 лет.
 
On-line: гостей 6. Всего: 6 [подробнее..]
АвторСообщение
администратор




Сообщение: 2717
Зарегистрирован: 26.03.18
Откуда: Deutschland
Рейтинг: 7
ссылка на сообщение  Отправлено: 21.11.23 22:50. Заголовок: Автор King21044. Балбесы


Балбесы
Автор King21044



Часть 1


Деревня наша, конечно, kиздец глухомань, начнешь рассказывать, никто не верит. Советский союз уже лет пять как развалился, а у нас в школе портрет Ленина повесили, потому что директору из райцентра разнарядка дошла.

У нас как шутили: есть в тайге болото, за болотом твердь, а за твердью — пердь. В этой перди наше Огольцово. Так и жили с отставанием в пятилетку и до сих пор живём. Один только телевизор нам показывает, какой там, за лесом да за горами, нарядный народ ходит, капитализм строит, а у нас тут всё по-старинке: ягоды, грибы, шишки кедровые, самогон, беличьи шкурки, баня по субботам. Из двадцатого века только электричество взяли, остальное как-то мимо пролетело, как тучка по небу.

Тайге-то что — ей хоть царская власть, хоть коммунизм, хоть демократия. Один хрен. Лес стоит, болота преют, медведи по весне за околицей гуляют, какая нынче власть не спрашивают. Места дикие, и народ дикий.

Но история-то не про медведей, конечно, это я вам так рассказываю, чтобы обстановку обрисовать, в плане экспозиции. История-то про другое — про то, как мы с друганом моим первый раз напились, и что из этого вышло.

У Кольки Подельникова батя в доме колхозника истопником работал. Дом колхозника — это навроде гостиницы для тех, кто мимо едет, — только жили там не проезжие, а местные, как в обычном доме. Это называется общежитием: длинный коридор с дверями по одну сторону — у кого одна комната, у кого две, — а в конце коридора общая кухня и душ, только он никогда не работал. Сам по себе этот дом колхозника — обычный барак, но не скажешь ведь «Барак колхозника», вот и назвали поприличней.

У Подельниковых было две комнаты, потому что двое детей (у Кольки была ещё младшая сестра), к тому же Колькин батя, кроме истопника, был там еще и сторожем, и дворником, и вообще после коменданта вторым человеком. Ему даже подсобное помещение полагалось.

Работа у него была не шибко творческая, и он гнал самогон — для души. Тот самогон в деревне очень высоко ценился, потому что был у Подельникова-бати свой секрет: он его делал не из сахару (сахару в сельпо не было), а из конфет «Подушечка лимонная» (конфеты в сельпо были). Взрослые про подельниковский самогон говорили «Чистый мед». Это была неправда, на мед было совсем не похоже, но у взрослых свои вкусы.

Мы с Колькой тот самогон тоже попробовали на четырнадцатую мою весну, как раз в том году, когда мне родители Денди подарили за то, что я в лесу насмерть не замерз.

У меня такой характер паршивый, что мне запрещать чего-либо без толку, я все равно сделаю. Помню, мелкий был, батя сказал, чтоб я в розетку не лазал и чего попало туда не совал. Дёрнет, говорит, тебя, охламона, будешь знать. Ну, ясное дело, я её тут же ножом подковырнул! Хорошо у ножа ручка была деревянная — на ладони только ожоги от клёпок остались. Так и с остальным всем: курить мне было нельзя, но я курил, хоть мне не очень-то и хотелось, — а раз запрещают, так обязательно буду. Школу прогуливать, хамить, ругаться, двойки таскать, со спичками играть — ну, вы поняли.

Против этого моего характера у мамки никаких средств не было — та только ругалась да в слезы чуть что, а у бати средство имелось — ремень. Мне тем средством регулярно по заднице прилетало — то за одно, то за другое, а иногда и «по сумме заслуг» — это батя так говорил, когда я чего-нибудь совсем удивительное вытворял или если много разного накопилось.

Вот и в тот раз так же — мне этого самогону даром не надо было, раз у меня Денди имелась, но батя как-то раз за обедом, приняв на грудь стопочку, сказал:

— Ох, мать, чистый мед. Будто колокола в душе зазвенели! Только ты, Борис, — это уже мне персонально, — не вздумай дрянь эту пить! Слышишь?

— Да уж, Боренька, — добавила мама, — ты нас не расстраивай, не надо.

«Ну ладно, товарищи, — думаю, — раз вы настаиваете…»

Я с Колькой не особо-то и дружил — так, приятельствовали. Личностью он был довольно заурядной, без изюминки, ничем особо не интересовался, не блистал. Мне с поселковыми куда интересней было: те по сравнению с нами в культурном месте жили — от них и поезд до города ходил, и школа своя была, каменная, в два этажа, и кино к ним иногда привозили, и библиотека была, и спортивный клуб с проститутками — цивилизация, одним словом.

У меня среди поселковых много друзей было, да только к ним не набегаешься — за пятнадцать-то верст. Зимой прямиком через лес на лыжах можно, летом на велике, а весной да осенью шиш дойдешь, разве что по дороге подкинет кто. Вот и выходило, что я в распутицу был отрезан от просвещенного мира, и приходилось мне довольствоваться ближним кругом общения.

Впрочем, уважать Кольку тоже имелось за что. Во-первых, он круче всех плевался, потому что был щербатый — передний зуб он себе высадил, упав в детстве с кедра. Во-вторых, хоть мы и учились в одном классе, а он был меня старше, так как остался в шестом на второй год — как ни крути, а событие. В третьих, после этой истории появился еще один повод, но об этом позднее. Главное — что он легко мог достать того самого самогона.

В ту пору купить и сигареты, и алкоголь, — да хоть что — проблемой не было. В райцентре, где тебя никто не знал, запросто продавали. Или хоть в поселке, в ларьке возле станции. А вот в сельпо хрен ты купишь — баба Вера ни за что не продаст, да еще родителям донесет, что интересуешься товаром не по возрасту. Приезжала еще в деревню автолавка — в той тоже было и курево, и бухло, только каждый раз выстраивалась к ней такая очередь, что никакой возможности не было купить без огласки.

Сигареты я воровал у отца — он курил как паровоз по две пачки в день и пропажи не считал, а вот самогон прятал на чердаке, а чердак запирал на замок — будто чувствовал что.

В общем, без Кольки было не обойтись.

— Я-то достану, только ты это пить не будешь, — усмехнулся он, когда я озвучил культурную программу.

— Чего это?

— Дрянь редкостная, куда тебе. Ты и проглотить-то не сможешь!

— Иди ты. Я еще тебя перепью!

— Ну, смотри, — сплюнун он, обозначив таким образом, что простая дегустация превратилась теперь в соревнование.

Пьянствовать решили в субботу. Удобно было отвести под это дело целый день — я хоть и хорохорился, а в глубине души не был уверен, что огненная вода никаких пертурбаций над моим организмом не учинит, а так была надежда, что к вечеру само выветрится.


Родители, как на зло, были ко мне удивительно добры и внимательны: мамка сготовила на завтрак мои любимые оладьи, батя завел разговор про рыбалку — хорошо бы, мол, как большая вода уйдет, денька на три с палаткой на реку съездить, на дальние места, леща да щуку подергать, и вообще — давненько он с сыном не выбирался никуда, так и забыть можно, какой парень-то растет хороший. Мамка поддакивала, дескать, и правда — вот уж повезло с мальчиком, так повезло, как будто вчера только не гоняла меня по двору веником, поймав с сигаретой. В общем — сплошная семейная идиллия.

Я бы в другой раз и сам проникся такой атмосферой и никуда бы по кривой дорожке не пошел, но во-первых, с Колькой зарубились уже — неудобно было отказаться, а во-вторых, очень уж меня разбирало любопытство про колокола в душе и прочие ощущения, о которых другие ценители самогона рассказывали. Так что пришлось идти.

Колька ждал меня у третьего дома с серьезным и деловым видом. Ни радости в нем не было видно, ни азарта, ни того предвкушения, которое бывает у ребят, идущих на дело интересное, но запретное. Только суровая решимость, будто мы не бухать собрались за околицу, а на медведя с голыми руками.

Поручкались мы и пошли нестроевым, но решительным шагом по деревенской дороге прочь от дома — в тайгу. Мне Колькина суровость передалась сразу — ясно было, что важное дело идём делать, а не в игры какие-то играть.

Шли молча под тревожный стрекот сорок да чавканье грязи под ногами. Я только раз глянул на Кольку вопросительно — что-то у него на груди под курткой оттопыривалось, а он кивнул в ответ — мол, всё путем, на этом обмен любезностями и закончился.

Зашли мы недалеко, до ближайшего поваленного дерева. Место сухое, солнечное, вокруг шербушит что-то, дышит — природа оживает после зимней спячки.

В лесу весной главное запахи. Летом-то привычно — хвоей там, прелыми листьями, травами, мхом, грибами пахнет, а весной каждый раз чудо — не было ничего, снег один да елки-сосны, и вдруг оживает: корой тянет, землей влажной, сухостоем, шишками, соком древесным, живицей, чагой. Жирно так, густо, сладко, аж голова кружится. Снег ещё лежит, под ногами корка ледяная хрупает, а вокруг весна.

Устроились мы с комфортом. Куртки на дереве разложили, солнышко нас греет, птички щебечут — благодать. Колька достаёт из-за пазухи бутылку из-под лимонада, резиновой пробкой заткнутую, и жестяную кружку, с которой в поход ходят.

— Ну чё, — говорит, — поехали?

— Поехали, — говорю. — Не тяни.

Он пробку вынимает, наливает бурды этой в кружку и мне сует:

— На пей, раз смелый такой.

— А ты, — спрашиваю, — не будешь, что ли?

— Не ссы, — ржёт. — Я тебя догоню, не оторвешься!

Ну, после таких слов, ясное дело, назад не повернуть. Мне, если честно, не по себе маленько было, я до этого только вино пил, когда родители угощали, ну, и шампанское на Новый год, когда оно бывало. А тут сразу видно — не вино, совсем другого класса напиток.

Я в кружку заглядываю — там чуть желтоватое, будто чай спитой. Нюхаю и понимаю очень четко, что зря я всё это затеял.

— Ты, балда, не дыши, только хуже будет! — кричит Колька, а поздно уже.

От одного запаха меня скрутило, будто в голову лом воткнули. Гадость такая, что не то что пить — смотреть на нее тошно. Вся смелость по углам разбежалась, как мыши от кота.

Что же мне, думаю, делать? Пить это никак нельзя и отказаться нет возможности — на всю жизнь позор.

Колька ухмыляется, достает из кармана две конфетки лимонных и что-то странное в мятом пакете.

— Вот, — говорит, — закуска ещё. Огурец соленый. Батя только ими и заедает.

Что ты, — думаю, — зараза, издеваешься? Тут чем ни закусывай, один хрен — смерть. А Колька ещё глядит ехидно, ждёт, типа, когда я опозорюсь.

Ну, куда деваться — пью. Первым же глотком жжет так, будто кочергу горячую в глотку сунули. В кружке налито на два пальца, а мне кажется целое море. Губы щиплет, даже непонятно, допил до конца или нет. Не дышу, глотаю только. Оно сразу назад лезет. Я опять глотаю. Так и боремся.

В глазах темно, в груди горит всё. Тошно, хоть назад родись! Как допил — сам не помню. Сижу, вдох сделать боюсь — воздух и тот обжигает. Колька ржет, огурец мне сует, я кусаю.

— Ниче, — говорит, — первая всегда тяжело идет! Смотри не блевани.

Пойло это у горла стоит, так и ждёт, когда я рот открою, чтоб на улицу выбежать. Хрен вам, — думаю, — не на того напали. Ну, батя, где твои колокола?

Колька себе наливает, пьет. Я смотрю. Мастер, конечно — сперва резкий выдох, потом в два глотка выпивает и огурцом закусывает. Даже не морщится почти. Круто.

— Наливай, — говорю я, мне его ужас как хочется обставить.

— Да погоди ты, — отвечает. — Чего прям залпом пить? Успеется.

— А мне, — говорю, — не успеется. Нефиг сидеть, наливай давай!

Он льёт специально побольше — полкружки почти — и смотрит на меня с ухмылкой. А у меня характер такой, что со мной лучше не шутить — я на спор что угодно сделаю, лишь бы слабаком не считали.

Выпил. Залпом.

Колька огурец тянет, я головой верчу, конфету — рукой машу. Зубы сжаты, чтоб назад не вырвалось. Терплю. Ей-богу, если такое для радости делать надо, то ну его в жопу.

Я уже сам не рад, что на самогон этот подвизался. Что это, думаю, за соревнование такое? Будто кто говна больше съест, глупость какая-то! И тут началось…

Всё поплыло, зашаталось мягко так, медленно. Вокруг словно вода теплая. Колоколов не слышно, но на душе и правда хорошо. Дерево поваленное подо мной оживает, брыкается, а мне весело.

Я на Кольку смотрю, а у него рожа кривая, он говорит чего-то, а кончик носа вверх-вниз ходит, как у крысы. Я ржу. Голова кружится, язык во рту словно чужой — ни слова не выговорить, и всё вдруг смешное. Огурец этот надкусанный, шапка для Кольке петушком, глаза его пьяные.


«Тилявизер» — это Колька так говорит. Меня аж пополам от смеха крючит. Мне так хорошо, что аж плохо.

— А всё-таки я тебя перепил, а? Будешь знать теперь! — хочу сказать я, а выходит ерунда какая-то, только слюни изо рта летят.

— Чио? Ч-че? — не понимает Колька.

— Дук. Дурк. Я! — тычу я себя в грудь. — Я тя сделал! А?

Колька ржёт. В бутылке ещё осталось, и он разливает. Пьет сам, заедая конфеткой, остатки выливает мне. Я пью — легко, словно воду — и падаю с дерева.

Хохот такой громкий, что, кажется, и в деревне услышат.

Дальше помню, мы стоим пьяные в дребедень. Колька сигарету закуривает не с того конца. Потом я. Разговор у нас какой-то серьезный, что-то мы такое обсуждали важное — глобальное даже. Про жизнь, про вселенную, про школу.

Колька отошёл поссать. Стоит там, качается, как тростник на ветру, насвистывает что-то, я за дерево держусь, его жду, и вдруг он как заорёт:

— Медведь! Медве-едь!

А я ему:

— Ага, хорош kиздеть, нашел дурака!

И тут из-за широкой ёлки и правда выходит Мишка.





То, что должно быть сказано, должно быть сказано ясно. Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Ответов - 1 [только новые]


администратор




Сообщение: 2718
Зарегистрирован: 26.03.18
Откуда: Deutschland
Рейтинг: 7
ссылка на сообщение  Отправлено: 21.11.23 22:51. Заголовок: Часть 2 Как м..


Часть 2

Как мы тогда до деревни добежали — не помню. Вот говорят, что от страху хмель испаряется сразу — брехня. Как я был пьяным, так и бежал пьяным. Петлял как заяц, все колени и ладони землей перемазал, будто на четвереньках нёсся. До деревни-то рукой подать, а пока добрались, мне казалось, полдня прошло.

Добежать-то мы добежали, но подробности по дороге потерялись, как и наши с Колькой куртки, его шапка и мой левый сапог.

Помню точно, что два раза я падал — то ли спьяну, то ли оттого, что месил босой ногой грязь, а Колька за мной возвращался и тянул за руку. Благородно! Только если вы хоть раз по тайге от медведя бегали, то знаете, что дело это пустое — догонит. Трезвого-то в два счета порвет, а уж пьяного и подавно, а стало быть нафиг мы ему тогда с Колькой не сдались, потому и сбежать нам дал.

Много лет спустя я услышал поговорку на английском языке: «If it's black, fight back. If it's brown, lay down. If it's white, good night». Точнее и не скажешь. С белым медведем встретиться не довелось — бог миловал, а вот с бурым и правда есть крошечный шанс выжить, если сразу «lay down» сделаешь, а иначе без толку и трепыхаться.

Так, второй раз за тот год, я остался жив, хотя должен быть точно погибнуть. Судьба — не иначе.

До того мы с Колькой были тогда бухие, что едва до деревни добежали, сразу забыли про медведя, будто его и не было. То ли оттого, что ни разу Потапычи к домам не приходили, то ли из-за хмеля, но из пустых наших голов враз всё выветрилось.

Запыхались, едва дышать можем, оба растрепанные, красные, а смешно дуракам отчего-то. У Кольки глаза пьяные-пьяные — друг на дружку смотрят. У меня внутри оладьи мамкины с самогоном этим треклятых подружились и хороводы водят.

Собаки за заборами лают, вороньё гогочет, а мы, кривые, как два калача, по деревне идем, народ смешим.

Я за Кольку держусь, он за меня. Избы вокруг нас пляшут, забор толкается, грязь за ноги хватает, так и норовит уронить. Я босую лапу, ту, что в одном носке, на каждом шагу поджимаю, а иду. Колька мне рассказывает что-то — ни слова не разобрать, но весело ужасно.

Так до дома моего и до ковыляли. Стоим у ворот, веселимся. О чем мы, балбесы, думали, не знаю. Мамка из окна выглядывает:

— Что это? — сама себя спрашивает, глазам поверить не может. — Ты чегой-то, Боря?

Батя ворота отворяет, тоже смотрит удивленно — видать, и правда, картина была знатная.

Я как сейчас помню: стояли с Колькой вдвоем, и вдруг — раз, и я один остался. Ноги меня еле держат, шатаюсь, улыбаюсь, по сторонам башкой верчу, куда приятель делся, понять не могу. Батя меня за шкирку берет удивленно так и в лицо заглядывает:

— До чего же ты, — говорит, — балбес, предсказуемый! Ну это ж надо, всё поперек делаешь!

Мамка выбегает, хватает меня за плечи, щупает:

— Боренька, — кричит, — Боренька! Ты что заболел?

А батя ей:

— Уж, конечно, заболел! Я эту болезнь хорошо знаю! Вот очухается, я его враз от неё вылечу!

Тут мамка понимает, что я пьяный и начинает меня отчитывать:

— Сапог твой где? А куртка-то? Куртка! Ну, дрянь такая, это же надо! Бессовестный!

— Что ты, Галя, на него кричишь? — смеется батя. — Ему же это без толку!

Так я впервые познакомился с удивительной способностью алкоголя скрашивать действительность, стирать тревоги и сомнения и настраивать на оптимистичный лад. В другой-то раз нечему было бы радоваться — за одну только куртку потерянную по жопе можно было получить да и «лечение» батино обещанное, понятно в чём заключалось — а мне всё пофиг, я словно в нирване. Солнышку улыбаюсь, птичкам на дереве, весне.

Мамка дома копыта мои в тазу от грязи отмывает, а я песню горланю! Батя на разные лады выдрать грозится — а мне смешно! Анекдоты стал рассказывать, да так несвязно, что сам не пойму, где начало, а где конец — а все одно хохочу.

Быстро бы мое веселье им надоело, и получил бы я ремня и пьяным, — может, оно и лучше было бы, — только вслед за весельем пришла расплата: сидел этот самогон у меня внутри, сидел и вдруг назад вырвался. Хорошо хоть в таз, а не мимо.

Тут нирвана и кончилась. Голова кружится, во рту кисло. Трясет. Уложили меня родители спать, раздели, одеялом накрыли. Мамка сокрушается, чуть не плачет, а батя по избе туда-сюда ходит, мрачнее тучи.

Меня будто в люльку посадили и вертят так, что аж дурно. Во рту вкус этой дряни мерещится. Только что утро было, а вдруг уже вечер.

Спал я плохо. То проваливался в сон, то выныривал в бред и кошмары. То медведь мне чудился, как он в окно заглядывает, пальцем у виска крутит, то будто на колени меня поставили в наказание на горох и гречку, а я плачу и крупу эту с пола ем, чтоб меньше кололо. Ночью раз пять вставал воды попить да один раз проблеваться. Только с рассветом заснул.

Утром батя садится на постель мою и спрашивает:

— Ты, Борис, скажи мне, когда ты взрослеть собираешься?

Я гляжу мимо него, как сыч, стыд меня изнутри гложет, муторно, а характер такой, что нипочём виноватым себя не признаю.

— По обстоятельствам, — говорю. — Куда торопиться взрослеть? Может, у меня к этому способностей нету.

— Ну, раз так, тогда вставай. Буду тебя как маленького воспитывать.

— Позавтракать-то хоть дашь? — спрашиваю.

— Не надо. Натощак оно лучше доходит. Одевайся, — и штаны мне кидает.

Я думаю, что за новости — перед поркой штаны надевать, — а батя мне руку на плечо кладет и ведет в сени:

— Пойдем, — говорит, — в гости сходим к Подельниковым. Раз вы, балбесы, с Колькой пьянствовали вдвоем, так вдвоем вас и учить будем!






Часть 3


В сенях и куртка моя нашлась, и левый сапог. Что же это, думаю, батя за шмотками моими ходил? Знал, стало быть, где искать? Откуда? Я на него кошусь, а он только подгоняет:

— Давай, давай, — говорит, — шагай. Как пьянствовать, так резво бежал. Имей теперь смелость и отвечать за дурость свою!

Ну, я иду, чё. Испугал! А у самого поджилки трясутся. Так-то он не злой, я к его ремню уже притерпелся, а ну как перед Подельниковым-старшим решит строгость свою показать? Выдерет и правда по-особому. Раззадорят с дядей Пашей друг друга, взрослые — они такие!

Грязь под ногами чавкает, утро хмурое, небо затянуло — под стать моему настроению.

Батя сзади идёт, чуть сбоку, словно сторожит, чтоб я не сбежал — будто такое бывало! Я себя представляю партизаном, которого на расстрел ведут. Или разведчиком — так красивее. Гляжу по сторонам тоскливым взглядом, как будто прощаюсь. До того в роль вошел, себя разжалобил, что аж слезы подступают, и в голове песня из фильма про Штирлица: «Не думай о секундах свысока. Пройдут года, чего-то там, наверное…», красивая, грустная такая. Там в фильме журавли по небу летят, и он на них смотрит, а на моем небе журавлей нет, вороны только, и я на ворон так же смотрю — бывайте, мол, райские птицы, не поминайте лихом!

Вот интересно, думаю, как бы Штирлиц из такой ситуации выкрутился? С отпечатками на чемодане русской радистки он справился тогда ловко, а с предстоящей поркой за пьянку как бы поступил?

Бате, видать, тоска моя передалась, и он сменил гнев на милость:

— Ты, Борис, — говорит, — сам виноват. И нечего тут трагедию разводить, актер, понимаешь, драматического жанра! Получишь по заднице и свободен.

Идем. До Подельниковых топать минут пять, а мне хочется, чтобы подольше — я бы прогулялся с радостью.

— Ты, Борис, — продолжает батя, — сам себе враг! Тебе эта манера твоя дурацкая, лбом в жизнь упираться, всю биографию испортит. Слышишь, что говорю-то?

Я плечом дергаю — дескать, чего нотации читать, раз собрался пороть, так пори, нечего душу мне травить!

Батя не отстает, словно не меня, а себя уговаривает:

— Послал же бог упрямца такого! Что с тобой делать, не знаю.

Ага, — думаю, — не знаешь, а драть ведешь!

— Стыдно тебе хоть? — спрашивает.

Я молчу. Мне-то стыдно, только говорить об этом не хочу. Да и смысл?

Ну, дошли. Я к парадному входу лыжи намылил, а батя за плечо меня цап и вокруг барака ведет туда, где у дяди Паши подсобное помещение. Мне всё больше не по себе.

Заходим, ступеньки вниз, темно — окошечко маленькое под самым потолком, все мухами загажено. Стенка слева — печь. Справа бак самогонного аппарата — я такие штуки уже видел. Посреди комнаты верстак, где дядя Паша слесарит. Я моргаю, и пока глаза с улицы к мраку привыкают, слушаю разговор Кольки с отцом.

— Я об тебя уже весь ремень сточил, а ты, балбес, всё никак не повзрослеешь.

Ну, думаю, знакомая песня. Колька в углу стоит под самым окошком, руки в карманах держит, мнется.

— Что ты, Николай, ей-богу, глупость в себе на продажу выращиваешь, что ли? Четырнадцать лет! Я в твои годы уже в колхозе работал, трактор осваивал, а ты что?

Я, как проморгался, к Кольке подошел, рядом встал за компанию. Стоим плечом к плечу. Напротив батьки так же выстроились: мой руки на груди сложил, глядит хмуро, дядя Паша телогрейку снял, рукава закатывает.

— Кто из вас, обормотов, — спрашивает, — зачинщик? Чья идея была?

— Моя, — отвечаем мы с Колькой не сговариваясь.

— Вот как! — улыбается. — Ну, понятно.

И идет куда-то в темный угол, а возвращается с прутом — длинным таким, как на вербное воскресенье с кустов режут.

— Ну, — говорит, — тогда по старшинству.

А Кольке:

— Забирайся, сынок! — и по верстаку ладонью хлопает.

У меня сердце в пятки. Я с таким инструментом совсем недавно познакомился, когда от отца горячих ивняком получил — ощущения незабываемые! Куда крепче ремня пробирает.

Колька фыркает так пренебрежительно и идет вразвалочку к верстаку. Подельников-старший рукава засучил, прутом в воздухе машет — щух-щух — лицо решительное, сразу понятно — не пугает. Колька со штанами возится, носом дёргает — видно, что неловко на публике слабость показать. Я стою, робею, мне и за себя стыдно, и за Кольку.

Тот на верстак влез, штаны спустил, руками за края держится — ясно, не впервой. Дядя Паша прицелился и как стегнёт — прут свистнул, и на тощей Колькиной заднице тут же полоса красная вспыхнула. Щух — ещё удар, ещё полоса, щух — пошел прочерки рисовать. Колька молчит, только головой трясет в такт, да уши краснеют.

Ударе на девятом хворостина бьет и ломается. Ну, думаю, хватит с него — зад уже нарядно поперек разлинован. Не тут-то было: дядя Паша опять в угол метнулся за новым прутом, рубашку на сыне повыше задрал, которая до пояса сползла, руку ему на спину положил, чтоб тот не елозил, и давай дальше сечь.

Колька пальцами по краю верстка перебирает, лбом уткнулся в сгиб локтя, но молчит. Вот это, думаю, сила духа! Я-то точно орать буду так, что полдеревни сбежится! На батю своего смотрю, а у него самого лицо, будто лимон съел.

Щух, щух — прут свистит. Полосы на Колькином заду рисует. Тот молчит, а я не выдерживаю:

— Хватит, дядя Паша! — кричу.

— Нет, не хватит, — отвечает тот по-деловому, словно соли в долг дает, и дальше рукой машет: щух! щух!

— Будет тебе, Паш. — Это уже батя мой голос подал.

Вот, думаю, как. Чужого сына ты пожалел, а своего?

Задница у Кольки уже на терку похожа, об которую мамка белье стирает. Он встает, из-под батькиной руки выбравшись, трет рукавом лицо и, отвернувшись, натягивает штаны. Больно должно быть ему, а чувствую я, как рубцы красные надуваются.


— Ну, дальше сами! — говорит дядя Паша и батьке моему хворостину протягивает. — Обломится, так вон, в тазу, ещё дюжина!

— Не надо. Я своего ремнем, — отвечает отец и распоясывается.

Я ему чуть не крикнул оскорбленно: «Вот уж нет! Кольку прутом, так и меня тоже» — до чего характер у меня поганый, это же надо! Вот что мне дураку за гордость, чтобы меня так же, как приятеля выдрали? Удаль показать? Мол, и я не хуже могу? Балбес — одно слово.

На верстак забираюсь, задницу голую выставляю упрямо, такая решительность в груди — сейчас вспоминаю, аж смешно. Колька в углу стоит, штаны на заду пальцами оттягивает, мне одним ртом подсказывает — ори, мол, так легче будет, а я упрямый как баран. Молчу.

Справедливости ради надо сказать, что выдрал меня батька тогда крепко. Раз тридцать прописал, это точно. Я смолчал, конечно, но больше от упрямства, а не от твердости характера. Не знаю, что там Колька с лица утирал после розги, а я после ремня утирал слезы.

— Ну всё, концерт окончен! — проворчал дядя Паша, когда я портки застегнул. А Кольке своему добавляет: — еще раз такое выкинешь, я тебя один высеку, да получишь вдвое, без всяких заступников!

Не помню, как тогда взрослые разошлись, а мы с Колькой друг другу руки пожали, ознаменовав этим конец приятельствования и начало дружбы. Сейчас я понимаю, что сблизила нас не пьянка и не совместная порка, которую недалекие отцы учинили над нами по деревенской глупости, а то, что мы оба выдержали тогда испытание с честью — не струсив, не показав слабину и не разнюнившись. Такая вот тупая, как усеченный конус, пацанская философия.

Домой мы с отцом шли вместе. В этот раз он впереди, а я чуть поодаль. Во-первых, поспевать мне за ним было больно — задницу до того стянуло, что я хромал, — а во-вторых, так удобнее было метать ему в спину колючие взгляды и шептать проклятья.

А он как чувствовал! То поежится, то плечом дернет, то сплюнет так досадливо, будто жабу поцеловал. Я малым ходом тащусь нога за ногу, за жопу держусь, он не торопит. Встанет, подождет. Покурит. Пару раз хотел мне руку на плечо положить — я скинул. У меня характер такой, что если обиделся, то обиделся, нечего меня гладить — не кошка.

На полпути встал, дорогу мне перегородил, не пускает.

— Ты, Борис, — говорит, — меня послушай. Я ведь тебе не враг.

Я сощурился так, что ничего не вижу. Лицо сделал зверское. Молчу. Жду, чего скажет.

Батя мнется, пыхтит сигаретой:

— Ненавидишь меня? Ну, ясное дело, после порки-то! Только ты, Боря, пойми, твое упрямство тебе самый первый враг, а не ремень мой. Придет время, и оно тебе послужит очень плохую службу. Не дай бог!

Сказал. Молчит. Сигарету бросил и тут же другую достает. Нервничает.

— Мне тебя, балбеса, драть очень жалко — вот те крест, — а не драть ещё жальче, потому как глупость твоя иногда так из берегов выходит, что страшно. Вырастешь ты из-под ремня моего, а останешься таким же упрямым — жизнь тебя быстро в бараний рог скрутит, а я этого не хочу! Мне сейчас знать надо, что с тобой потом всё хорошо будет, в этом мое родительское предназначение! Я с тобой ссориться страсть как не люблю, а только жизнь твоя мне дороже.

Никогда батя не был мастером хорошо говорить, а эти его слова я отчего-то запомнил. Я вообще ту историю помню хорошо, будто вчера было. Всё, кроме медведя — его помню смутно.

— Молчишь? — батя сшивает. — Молчи. Главное, пусть хоть чего-то в голове твоей отложится.

Вроде поговорили. Опять стоит, меня не пускает. Курит, кулаки только в карманах жмет. У меня зад то огнем горит, то свинцом наливается — синяки будут, как пить дать. Я терплю, с ноги на ногу переминаюсь.

Батя на меня смотрит, будто забыл, чего спросить хотел. Я боюсь — ну, как сейчас назад повернет да той подельниковской хворостиной добавит? А он вдруг говорит:

— Поехали за хребет на рыбалку? Моторку возьмём, палатку, телевизор. Дня на три, а?

Ну, думаю, — поворот.

— У меня школа, — говорю.

— Да хрен с ней со школой! — отвечает. — Три дня пропустишь, не велика беда. Ты и без того звезд там не хватаешь, так чего терять.

Я плечами пожимаю, больно уж предложение неожиданное. Задницу ладонями тру.

— В среду соберёмся, день туда. Там три дня отдохнем, потом в воскресенье обратно. И у тебя до среды… заживёт как раз. Поехали, а?

Как же, — думаю, — заживёт! Неделю еще кряхтеть.

— А Кольку возьмём? — спрашиваю.

— Ну, если хочешь. Только уж вы, балбесы, не отмочите там чего… Так поедем?

Я-то согласен, даже рад, так внутри и звенит всё, будто те самые колокола, а молчу — не перебороть себя, так просто не отпускает обида.

— Молчание — знак согласия! — батя меня хватает за плечи и к себе тянет. Я упираюсь, но он сильней.

Куртка у него куревом пропахла. Он меня к груди своей прижимает, лохмы мои на загривке перебирает пальцами и говорит:

— Мне больше всего знать надо, что с тобой всё будет хорошо, понимаешь? Это для меня самое главное.



https://ficbook.net/readfic/13439618





То, что должно быть сказано, должно быть сказано ясно. Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Ответ:
1 2 3 4 5 6 7 8 9
большой шрифт малый шрифт надстрочный подстрочный заголовок большой заголовок видео с youtube.com картинка из интернета картинка с компьютера ссылка файл с компьютера русская клавиатура транслитератор  цитата  кавычки моноширинный шрифт моноширинный шрифт горизонтальная линия отступ точка LI бегущая строка оффтопик свернутый текст

показывать это сообщение только модераторам
не делать ссылки активными
Имя, пароль:      зарегистрироваться    
Тему читают:
- участник сейчас на форуме
- участник вне форума
Все даты в формате GMT  1 час. Хитов сегодня: 1059
Права: смайлы да, картинки да, шрифты да, голосования нет
аватары да, автозамена ссылок вкл, премодерация вкл, правка нет



Добро пожаловать на другие ресурсы