Только для лиц достигших 18 лет.
 
On-line: гостей 11. Всего: 11 [подробнее..]
АвторСообщение
администратор




Сообщение: 2640
Зарегистрирован: 26.03.18
Откуда: Deutschland
Рейтинг: 7
ссылка на сообщение  Отправлено: 28.10.23 20:47. Заголовок: автор King21044 БАЛБЕСИТО


Балбесито

автор King21044


Часть 1


Так и быть, расскажу вам ещё две истории, пока память цела, а то ведь не ровен час забуду. Старость-то — не радость, сегодня молодишься, из бороды седой волос дергаешь, брови щёточкой расчесываешь, а завтра уже фланелевую рубашку в треники заправил, штаны в носки, чтоб не поддувало, и идёшь в собес ругаться, что пенсия маленькая, костылем размахивать и щёлкать вставными зубами. Жизнь штука быстрая — моргнул, и уже внуки на подходе.

О чем я? Ах, да — как меня батя в первый раз ремнем гонял и как в последний. Вот с первого и начнем.

Помню, мне лет шесть, совсем шпингалет мелкий ещё, а уже характер специфический проклевывался мамке с отцом на радость и на ранние седины.

Очень меня тогда вдруг заинтересовали батины сигареты, страсть как захотелось самому их попробовать. Что курить нельзя, мне говорили, это я был в курсе, но ведь нельзя — понятие растяжимое. Бывает такое «нельзя», что немножко всё-таки можно, если очень хочется, а бывает «нельзя» такое, что главное, чтоб не спалили, а так — пожалуйста. Я все эти оттенки и нюансы в те годы уже очень хорошо понимал.

Например, мамкино «нельзя» сильно мягче батиного, оно как резинка — тянется, тянется, а не рвется. Громкое, крикливое, но необязательное. А батино «нельзя» твёрдое, как доска, и горячее, как шлепок по заднице, но и тут есть нюанс — иногда батино «нельзя» исчезает вовсе, если тот, допустим, самогону выпьет — тогда многое из того, что раньше было нельзя, становится можно — главное, мамке не рассказывать.

В общем, то, что жизнь штука не прямолинейная, я понимал уже тогда.

Первую в своей жизни сигарету я закурил прямо при родителях. На столе лежала пачка батиной «Стюардессы» и зажигалка, и я просто повторил один в один всё, что делал батя — сунул сигарету в рот, чиркнул зажигалкой, затянулся, закашлялся… О чем я думал тогда — не помню, но родители от такой наглости обомлели: затрещина мне даже не сразу прилетела — я успел дымом «попыхтеть», прежде чем занятие это прервалось резко и грубо. Тут-то я и понял, что действовать нужно деликатней, тоньше, скрытнее.

Вторая сигарета уже была выкурена мною за сараем, точнее, в щели между дровником и баней — туда пролезал только я, и там было мое укромное местечко. Выкурил я ее не торопясь, с чувством, с толком, чтобы понять, по сердцу мне это занятие или нет. Курить мне тогда не понравилось, и если бы не дурацкое убеждение, что скучную вещь родители запрещать не станут, и не последовавшая выволочка, которая только укрепила эту убежденность, я бы, наверное, и не закурил больше никогда. Но вмешались психология и мой упрямый характер.

Если на первый раз батя дал мне только подзатыльник да пригрозил, что за курение всыплет по первое число, то уж когда я явился с запахом табака второй раз, он решил угрозу свою воплотить в жизнь — чтобы, стало быть, отбить у меня тягу к курению. То, что тяги у меня никакой и не было — выяснять было некогда.

И вот, помню, стою я носом в углу, потираю ушибленную батиной ладонью пятую точку, и такая меня захлестывает обида — просто ужас. Упрямство в душе растет, как тесто на дрожжах. Ну, — думаю, — теперь нарочно курить стану, раз ты со мной так, а ещё из дому уйду, и больше вы меня, злые родители, не увидите!

Отстояв положенные полчаса в углу, я решил собрать для побега все самое нужное и свалить в поисках лучшей доли из этого царства запретов, манной каши на завтрак и прочего угнетения. Родители шанс на мое прощение упустили: ни батя со мной мириться не захотел, ни мама — только глядели строго да пальцами грозили, — так что я решил уйти из отчего дома без лишнего промедления.

На мое счастье было лето, но та его ранняя пора, когда от дневного солнца жарко, а ночью может и заморозок вдарить, так что я предусмотрительно взял с собой любимую курточку, на которой мамкиной рукой были вышиты олени. Куртку я решил надеть прямо на футболку, шорты сменил на треники, чтобы не накусали комары, а босые ноги сунул в сандалии. Из полезных в тайге вещей я взял заячий хвост на верёвочке — мой талисман, пустой коробок из-под спичек — на случай, если мне встретится интересный жук или бабочка, и булочную горбушку, которая должна была питать меня в пути все те дни и недели, покуда я не найду наконец свое счастье.

На мои сборы родители глядели с умилением, не верили, что я и правда могу куда-то уйти, да и я особо о своих намерениях не распинался — гулять, мол, иду.

Горбушку я съел ещё на выходе из деревни — побег из дома оказался делом ужасно выматывающим, и я проголодался, — так что дальше шел уже налегке. План у меня был простой и надежный, как швейцарские часы: заночевать в лесу на подстилке из мха, а потом оно как-нибудь само придумается, что делать дальше.

Место для ночлега я нашел довольно быстро — мне приглянулась небольшая полянка, залитая теплым вечерним солнышком и поросшая мягкой травкой (мох я решил не таскать — было лень). Спать мне не хотелось, темнело в июне поздно, и я решил просто погулять по лесу в свое удовольствие, теперь уже ощущая себя самостоятельным и независимым человеком: полазал по поваленным деревьям, покопался в песке, в поисках драгоценных камней, порубил палкой заросли крапивы — словом, провел время как обычно.

Когда стало темнеть и холодать, я надел свою курточку и хотел уже было свернуться калачиком на траве, как выяснилось, что на деле спать в лесу на земле очень неудобно: роса после жаркого дня выступила обильно, тянуло сыростью и холодом, а в траве все время кто-то копошился и шуршал. Я приуныл.

Сумерки в лесу оказались ужасно темными. Мне стало холодно и страшно. Разумеется, лес вокруг родной деревни я знал как свои пять пальцев и днём ни за что бы в нем не заблудился, но то — днём. Ночью все оказалось совсем другим — незнакомым, пугающим, чужим. Я решил возвращаться домой.

Родители, как мне думалось, уже были наказаны достаточно и наверняка за это время раскаялись и кусали локти, а спать в своей постели было всё-таки гораздо удобнее, чем на земле — теперь я знал это точно. Вот только выбраться из леса оказалось не так-то просто. Вокруг стояли одни деревья — одинаковые, как карандаши в коробке. Небо было темным и таким низким, что кроны проваливались сразу в его черноту. Ни фонарика, ни спичек у меня с собой не было, кроличья лапка никак не помогала, и я шел наощупь, постоянно спотыкаясь о корни и коряги, а вереск и сырая трава хватали меня за ноги с такой силой, что я то и дело падал.


В лес из деревни я ушел не глубоко, но назад выбирался, наверное, битых два часа, а как выбрался — вообще загадка, видимо, помогли внутренний мой компас и чутьё. Повезло. Очень повезло. По темени я запросто мог пойти в другую сторону, и тогда пиши пропало — сгинул бы в тайге со своим упрямым характером и кроличьей лапкой как пить дать.

Я бы и до деревни сам не дошел — туман стоял густой, как обойный клей, и даже начинающийся рассвет не помогал, — я так и бродил бы по окрестным полям до самого утра, а родители за это время с ума бы сошли.

Это я их тогда нашел, а не они меня. Батя бегал вокруг деревни и по полям зигзагами, подсвечивая землю едва живым фонариком и выкрикивая мое имя уже здорово осипшим голосом. Мама бегала за ним по пятам, и вид у нее был такой несчастный, какого я никогда раньше не видал.

Я здорово к тому времени устал и замёрз — штаны от росы промокли до самой задницы, а курточка с оленями совсем не грела. Сон меня рубил, и видимо этим объяснялась та комедия, которую мы втроём ненамеренно разыграли.

Мне ясно было, что родители что-то ищут и зовут меня, но что ищут именно меня, я как-то не сообразил. Туман был густой, видимость плохая, я пристроился в хвост к мамке так, что она даже не заметила. Втроем мы ещё немного поболтались у кромки леса. Мне страшно хотелось домой, прямо ноги подкашивались, но я понимал, что родители не просто так гуляют, явно дело делают серьезное, так что я молча, не жалуясь на судьбу, ходил за ними следом как сомнамбула.

Наконец, когда все выбились из сил, отец встал, потёр ладонями лицо и сказал, обращаясь к розовеющему за туманом рассвету:

— Будить надо всех. Мужиков поднимать, баб. В поселок ехать за милицией. Костры жечь…

Мамка обессиленно ткнулась лицом ему в спину и застонала.

— А костры зачем? — спросил я, зевая и ввинчиваясь мамке под руку. — Чтобы погреться, да?

Сейчас, уже прилично пожив на свете и обзаведясь собственными спиногрызами, я представляю, какой ужас пережили тогда мои родители. Если вы обычный человек и у вас есть обычный шестилетний ребенок, то стоит забрать его у вас часиков этак на пять-шесть неизвестно куда, и вы заставите Землю вращаться в другую сторону, пока вам не вернут его обратно. А тут я пропал из дома на полдня и почти на всю ночь.

Надо отдать бате должное — за ремень он тогда взялся не сразу. Сперва меня поили горячим чаем, осматривали на предмет повреждений, мыли в жестяном тазу горячей водой и тёрли мои окоченевшие ноги. Только убедившись, что я живой и невредимый, батя распоясался и сказал, устало хмурясь:

— Маленькие детки, маленькие бедки. Что же, Борис, видать пришло тебе время с ремнем познакомиться. Спускай штаны да укладывайся на диван.

После бессонной ночи я был вялый, как снулый карась, и в предложении раздеться и куда-то лечь подвоха не заметил. От бати мне раньше доставалось только ладонью, и ремня я не боялся. А зря.

Батя перекинул меня через подлокотник дивана, ремень хлопнул по моему разомлевшему от домашнего тепла заду, и я заорал так истошно, что деревенские петухи почтительно замолчали.

Не помню, сколько раз он мне тогда влупил. Помню, что я вырывался, брыкался и орал, пытался укусить его за руку, а ногами дрыгал так, что пару раз заехал пяткой ему по лбу. Батя пытался меня скрутить в бараний рог, но это было непросто — я был мальчишкой юрким.

— Ну вот что, — взревел он, не выдержав, когда я чуть не завязался в его руках узлом, — или ты сейчас же сам ложишься ровно и терпишь ещё десять или я иду за веревками, вяжу тебя, как поросёнка, и тогда будет пятьдесят. Выбирай!

До десяти я считал хорошо, а дальше как-то не очень — мне такие большие числа были тогда ни к чему, — но я по тону батиному понял, что лучше терпеть первый вариант, чем вынуждать его на второй — очень уж взгляд у него был решительный.

Я лег, спрятав руки под живот, и отвернулся. Удары я не считал. Ремень жалил ужасно больно, задница моя горела огнем, после каждого хлопка я замирал, в надежде, что уже десять, но десять всё никак не наступало. Вряд ли батя отлупил меня тогда сильно, скорее всего, решил за покорность обороты сбавить, но мне, мелкому, уставшему, и без того измученному безумной ночью, порка показалась адской пыткой, и когда очередного удара не последовало, я разревелся горько и отчаянно.

Батя еще долго мне что-то выговаривал и внушал, спрашивал и тряс за плечи, но я его не слушал, лежал, повернувшись спиной (точнее, попой) и поливал слезами диван. В конце концов он завернул меня, ревущего, в одеяло и отнес в постель, где я ещё немного повсхлипывал, а потом стал проваливаться в долгожданный сон.

Сквозь дрёму мне слышались родительские разговоры, отец ходил туда-сюда по комнате и спрашивал:

— Не заболеет?

— Нет, — отвечала мама.

— Не горячий?

— Нет.

— Может, водкой его растереть?

— Уймись ты уже, Коля!

Они ещё о чем-то спорили, но меня сморило, и я уснул.

Проснувшись под вечер, я долго лежал замотанный в одеяло, как гусеница в кокон, и гипнотизировал стенку, пытаясь решить — обижаться мне на батю за ремень или нет, пока он сам не сел рядом, не растрепал по-хозяйски мою шевелюру и не сказал:

— Ты, Борька, не вздумай ещё раз такой фортель выкинуть, слышишь? Чтоб из дома не убегал больше, ясно? — и пригрозил: — а то ремень тебе лучшим другом покажется!

Я в ответ сердито сопел и прикидывал, что же может быть хуже ремня…

— Как тебе такое в голову-то пришло, одному под вечер в лес идти? Ты же не глупый человек, знаешь, что такое тайга! На приключения потянуло? Не верю. — Батя робко поерзал на краю моей кровати. — Или это чтоб меня наказать?

Догадка была верная, и я перестал сопеть, готовясь с тоской к новой порции разговоров.

— Вот как! — усмехнулся батя. — Ну, парень, это ты явно не продумал. Это что же, такая в тебе большая обида, что самого себя не жалко, лишь бы мне отомстить?

Я молчал.


— Ну, вот что. Тогда так: как хочешь на меня обижайся и сердись, а такого не повторяй. А то я, ей богу, сам на тебя обижусь. — Батя сгреб меня вместе с одеялом на руки как кулёк и стал таскать по дому. — Здорово ты, прохвост, нас напугал. Только имей ввиду, в болоте страшней, чем в углу, а от медведя с кабаном больней, чем от ремня. Слышишь? Ещё раз сунешься в лес без спросу, я задницу твою не пожалею! Ясно?

Говорил он вроде в шутку и укачивал меня, как маленького, больше для смеху, но что-то в его словах было такое, что я до старости запомнил.

Мы, конечно, помирились. Курить я начал попозже — классе в шестом, так что пару лет батиного ремня в моей жизни не было. Да и вообще — не так уж часто мне доставалось, вон — все истории наперечет. Батя меня хоть и воспитывал по старинке, а не перегибал. Было в наших отношениях что-то такое, что ремень испортить не мог.

А из дома я больше никогда не сбегал. Как-то не хотелось, даже в буйном подростковом возрасте, а это, как ни крути — а показатель.





То, что должно быть сказано, должно быть сказано ясно. Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Ответов - 1 [только новые]


администратор




Сообщение: 2641
Зарегистрирован: 26.03.18
Откуда: Deutschland
Рейтинг: 7
ссылка на сообщение  Отправлено: 28.10.23 20:48. Заголовок: Часть 2 Коль..


Часть 2


Колька Подельников, когда о чем-то задумывался, у него рожа ужасно смешная делалась — глаза прищурит, губу нижнюю прикусит, кончиком носа водит вверх-вниз, будто принюхивается. Я бывало, как погляжу на него, так сразу ржать начинаю.

Вот и в тот раз, помню, мы стоим на краю крыши, прыгать уже надо, Колька опять задумался, а меня прям пополам от смеха крючит, до того потешно.

— Чё ты ржешь-то как конь? — злится он.

— На морду твою смотрю, — отвечаю, — вот и смешно!

— Ну, и дурак, — говорит Колька и затылок чешет, — не на мою морду надо смотреть, а вниз. Я вот думаю, а если мы в сугробе этом застрянем?

— И чего? Откопают!

— Если головой вниз нырнуть, то не откопают, раньше задохнешься.

— А ты не ныряй! — говорю, — так прыгай! Больно долго думаешь!

— А если ногами вперёд воткнешься? Этак всё хозяйство заморозить можно, — сомневается Колька.

— Да иди ты к черту! — ругаюсь я, — что же теперь, не прыгать, что ли?

Внизу толпа стоит, свистом да криками нас подбадривает. Это мы в поселке на местную школу забрались, — ту, трехэтажную, каменную, — и будем с крыши прыгать на сугроб, который под карнизом насыпало.

Занятие, конечно, специфическое. Странное, опасное, но героическое — и это главное.

Мы с Колькой подростки. Мне в армию через три года, ему через два, потому что он в шестом классе два раза сидел. В общем, самый золотой возраст для глупости опасной и бессмысленной.

— Короче, Склифосовский, — говорю я Кольке, — у нас отсюда два пути: назад на чердак или вниз в сугроб. Предлагаю думать поменьше и прыгать вместе, чтоб никому не обидно.

Я перелезаю через хлипкие перильца, что вдоль карниза идут, и гляжу вниз. Высоко.

Сугроб снизу большим казался, а отсюда, с крыши, он крохотный, будто ворона плюнула. Страшно до одури. Но прыгать надо — народ смотрит, народ ждёт. Я Кольке руку протягиваю, а он ругается:

— Иди ты в жопу, не буду я тебя за ручку держать! Ещё не хватало.

— Дурак, — говорю, — мне больно надо лапу твою тискать. Подстрахуй, пока я на карниз не встану!

Он страхует, придерживая меня за шиворот, потом я его. Стоим.

— Ну, что, — спрашиваю, — на раз-два-три?

— Давай.

Вокруг красота необыкновенная. С крыши весь поселок как на ладони, а если приглядеться, то и нашу деревню в хорошую погоду видно — там, далеко, за лесом…

— Ра-а-аз… — считаю я.

Но сейчас все белое, и от этой белизны глаза режет. Домики вокруг кажутся маленькими, все укрытые толстым слоем снега, как игрушечные.

— Два-а…

Поля светятся, словно белое небытие, а лес за ними чернеет, как горбушка на хлебе.

— Три!

Мы прыгаем вместе. Ветер в ушах свистит «Ву-у-уть», и тут же приземление — жёстче, чем хотелось бы. Сугроб под нами взрывается белым туманом — он только на вид казался мягким, а на деле слишком рыхлый, будто с дерева на песок падать — ещё бы чуть-чуть и ноги переломать можно. Но это всё пустяки, главное, что мы теперь с Колькой герои!

Народ вокруг галдит восторженно, кто-то по плечу хлопает, кто-то руку жмёт. Пацаны, девчонки, вроде даже парочка взрослых. Мы с друганом счастливые, что не зассали, и что страх уже позади, а впереди только почет среди поселковых и уважение. Уж до чего у Кольки обычно рожа непробиваемая, а тут и он лыбится от уха до уха — есть повод.

Мы отряхивается, вынимаем из карманов и капюшонов снег, Колька потирает лодыжку (он ногу подвернул). В воздухе кружатся остатки сугроба, всё искрится и сверкает, нас с Колькой переполняет радость и восторг. Словом — триумф! И в этой вот атмосфере праздника кто-то вдруг ужасно больно тянет меня за ухо…

— Ну, ты посмотри, — говорит батя и выкручивает мое ухо так, что я начинаю визжать. — А я ещё думаю, кто же это народ на потеху собрал? Говорят, два каких-то клоуна с крыши будут прыгать, местной шпане на радость, кто же это, думаю, безголовый такой? У кого же это, думаю, мозги на морозе совсем скукожились? А вона кто. Два паяца! Совсем уже с ума посходили, что ли?

Народ вокруг начинает хохотать, батя, ухо мое не выпуская, тянет куда-то, и тут же рядом так же тонко начинает визжать Колька.

До машины отец так нас и ведёт — за уши. В Уазике тесно, и мы с Колькой жмемся друг к другу как перепуганные птенцы. У Кольки левое ухо красное, у меня правое, я свое ухо ладонью накрываю, чтоб об воротник куртки не терлось, а то больно, а Колька свое в открытое окно выставил — остужает.

Полдороги до дома мы едем молча, только батя на нас свирепо косится, а потом, словно пробка из бутылки вылетает, и он начинает ругаться почём зря, да такими словами, что даже нам неловко:

— Идиоты! — кричит он и бьёт кулаком по рулю, — безголовые! Не жалко вам, дуракам, себя, так хоть родителей бы пожалели! Мало вам звездюлей прилетало! — он другое слово сказал, это уже я переделал, чтобы было прилично.

Мы молчим. Чего тут скажешь.

— А если бы там, под снегом, что-то было, а? Мусор строительный? Баки помойные? Головой-то подумали?

— Подумали, бать, — отвечаю я и пихаю локтем Кольку, ища поддержки, — ведь подумали, а? Даже палками в сугроб потыкали, не было там ничего. Что же мы, совсем дураки, что ли?

Батя тормозит так резко, что мы с Колькой едва не летим с заднего сиденья вперед.

— Острых ощущений захотелось? — спрашивает он зло, — не вопрос, сделаем! — и выскакивает из машины, оставив дверь открытой.

Вдоль дороги снежная колея по грудь высотой, за ней белое поле, заросшее молодым орешником. Батя, видать, хотел туда пробежаться на эмоциях, резвенько эдак, но получилось так себе — снег рыхлый, и он в него по пояс провалился, но пополз все равно к ближайшему деревцу, медленно и упрямо.


— Ты что, — толкает меня Колька, — не мог промолчать? Первый раз, что ли? Дал бы ему пар выпустить, выговориться. Пусть бы покричал, поугрожал, пока бы до дома доехали, он бы уже и остыл. А теперь гляди, чего он делает!

Я высовываю башку в дверь, гляжу, а батя ломает без разбора все ветки, до которых может дотянуться. Остервенело так, снег из-под локтей разбрасывая, — такую охапку нарвал, что не донести.

— Конец твоей жопе, — качает головой Колька. Он другое слово сказал, не «конец», это я переделал, чтоб было прилично. — И моей заодно. Если мой отец узнает, что я опять хернёй маялся, тоже шкуру спустит, а на мне и так едва зажило…

В общем, в деревню мы въехали в траурном молчании. Батя рулит, веник толстенный на соседнем сиденье пристроил и поглаживает его как кота. Мы с Колькой погрузились в думы невеселые.

Возле «Дома колхозника», где Подельниковы живут, батя тормозит, и я тут же делаю жалобное лицо:

— Ба-ать, — тяну я, — не надо дяде Паше говорить. Колька бы сам не прыгнул, это я его заставил, честное слово!

— Ты чего мелешь-то! — кидается на меня Колька, но я пихаю его локтем под ребра — молчи, мол.

— Благородно! — хмыкает батя, и у Кольки спрашивает: — что с ногой?

— Заживёт, — отвечает тот хмуро.

— Ну, тогда вали!

Колька выпрыгивает. Я остаюсь. В крошечное заднее окошко Уазика видно, как он ковыляет домой, поглаживая красное, как пионерский галстук, ухо. Я гляжу ему вслед с тоской, но батя меня отвлекает:

— Ничего, сынок. Я понимаю. Скучно жить, когда всё на месте — руки, там, ноги, голова. Тоскливо. Хочется по краю пройтись, праздника хочется. Ничего, сейчас сделаем! — машина дёргается из стороны в сторону и тормозит у нашего забора. — Выходи, сынок, приехали.

Он ведет меня мимо дома сразу в баню — слава богу, не за ухо, а то оно, поди, оторвалось бы, — а в бане кивает на лавку. Я знаю, что лучше бы время потянуть, так и правда потом полегче выходит — с разговорами злость из бати выйдет, он выдерет, конечно, но не так круто, как под горячую руку, но говорить ничего не хочется. Не хочется оправдываться, просить прощения, потому что, положа руку на сердце, и правда глупость — с крыши прыгать, это ведь ещё придумать надо было. Да и взрослый я уже для всей этой слезливой канители.

Так что я молча ложусь. Лавку я давно перерос, и лежать неудобно — и ноги свисают, и руки. Батя ворчит, выбирая прутья:

— Усы вон, растут уже, а всё с тобой приходится как с маленьким. Штаны-то спускай. Или мне сдернуть?

Я заголяю задницу, по которой тут же пробегает волна противных мурашек.

— Ниже! — командует батя, — а то ишь, стесняется он! Лучше бы постеснялся перед поселковыми дураком себя выставлять.

— Холодно, — оправдываюсь я.

— Ничего. Сейчас согреешься!

Свистит, и я по звуку понимаю, что у бати в руках не один прут, а целый пучок — пожалел, стало быть. Хлопает, впрочем, нормально: хуже ремня, но лучше моченой березы, которой мне однажды довелось попробовать.

Батя порет молча, без нотаций, только пыхтит и кряхтит. Я пытаюсь считать про себя, но боль мешает сосредоточиться. Чем дальше, тем сложнее терпеть — надо держаться руками за ножки лавки да не слишком вертеться, а то с лавки можно запросто упасть на пол. Однажды такое произошло, и я приземлился на дощатый пол как назло именно побитым задом — ощущения слишком острые, чтобы повторять.

Удары становятся реже и слабее, батя устает, но продолжает. Прерывается только прутья сменить, да поднять повыше мою сползающую со спины на поясницу одежду.

Я терплю из последних сил. Только мычу да губу кусаю. Больно. В этот раз хуже всех предыдущих, всё-таки надо было дать ему остыть.

Порка кончается, когда я уже начинаю стонать в голос. Батя шаркает чем-то громко по полу, бросает мне: «Дурак ты, Борька» и уходит, хлопнув дверью. Я лежу ещё минут пять — в себя прихожу, даю высохнуть всё-таки вырвавшимся на волю слезам. С трудом встаю, разглядываю исполосованный зад — с левой стороны в двух местах выступила кровь, чуть-чуть, как осокой прорезался, но факт остаётся фактом — батя перестарался. Я натягиваю штаны и, хромая, выхожу на банное крыльцо, нагибаюсь и зачерпываю снега. Возвращаюсь назад и прикладываю к заднице, к тем местам, где особенно пестро.

Дома я сразу падаю на свою кровать и зарываюсь носом в покрывало. Мне больно и горько. В носу мокро от обиды. Вроде бы ничего особенного не произошло, вроде бы, заслуженно получил, а как будто внутри что-то сломалось.

Мамка тут же ко мне кидается:

— Ты чегой-то, Борь? Заболел? Куда прямо в одежде-то? — она тянет с меня куртку за рукава, но я начинаю стонать.

— Коля? — кричит она отцу, — вы опять, что ли?

— Опять, — хмуро отвечает батя.

— За что?

— Неважно, мать. Мы уже рассчитались.

— Да ну тебя!

Она опять начинает стягивать с меня одежду, но теперь осторожней, — куртку, свитер. На штанах я протестующие мычу. Она садится рядом, долго гладит меня по голове, а потом шепотом спрашивает:

— Что случилось-то, сынок? В чем провинился?

— Ничего мам. Проехали, — бурчу я и добавляю громче, так чтоб отец слышал, и с ядом в голосе: — мы уже рассчитались.

Мама вздыхает. Ей меня жалко. В доме становится непривычно тихо.

Мне хочется уснуть, но боль не даёт. Я накрываю голову подушкой, но так только хуже — душно и в ушах звучит противный свист ореховых прутьев. Потом кровать опять скрипит и кренится, я готовлюсь к новой волне мамкиных вздохов и поглаживаний, но их нет. Я спиной чувствую, что это батя. Он молчит, просто сидит и всё.

Я придумываю, что бы ему такое сказать обидное, но кроме «рассчитались» ничего в голову не идёт. А потом он так же молча кладёт мне на затылок свою широкую и тяжёлую ладонь. Я решаю её скинуть обиженно, но вдруг боль как по волшебству начинает отпускать, — прям как в той передаче в телевизоре, где дядька смотрит с экрана пристально, как цыган на базаре, руками водит-водит, и все сразу здоровеют. И я проваливаюсь в долгожданный сон.


***


— Колька не заходил? — спрашиваю я у бати.

— Нет. — Он сидит на ступеньках крыльца и курит. Утро красит нежным цветом наш забор из горбыля и стену сарая. Морозное утро прекрасно.

— Ты дяде Паше не говорил? — уточняю я.

— Да не говорил я ему! Ничего он Кольке твоему не сделал.

— Угу, только ты мне сделал… — ворчу я и сажусь рядом, сунув под задницу старый свитер.

— Я тебе за дело сделал, — отвечает батя, но как-то неуверенно, без вчерашней суровой убежденности. Глаза он отводит виновато, окурок мнет пальцами. В общем сам понимает, что перестарался.

Мне больно сидеть, и я злюсь. Батя тоже хмурится, подпирает кулаком подбородок, но не выдерживает первым:

— Ты, Борька, имей ввиду, — говорит он с напускной строгостью, — надо будет, так всю жизнь буду тебя драть. До старости!

— Не будешь, — отвечаю я.

— Почему это? — спрашивает батя.

— Я тогда уйду, — говорю это совершенно спокойно. Не ради того, чтобы поспорить, а просто так, потому что я именно так и сделаю. Я в этом уверен, во мне это решение созрело.

Батя вскакивает, бежит до ворот, там мнется с минуту, потом возвращается. Глядит на меня долго и строго, будто водяные знаки на моей физиономии рассматривает. Потом кивает:

— Ты это серьезно.

Я хорошо помню тот день. Мы тогда почти не разговаривали, и не потому что поссорились, а потому что такой уж был день — что не скажи, а все слова лишние.

Только вечером отец опять сел на край моей кровати и долго-долго гладил по голове. Слов ни у меня, ни у него не было, но мы тогда очень многое обсудили. Так у мужиков бывает, что чем меньше сказано, тем больше понятно.

Это был последний раз, когда мне от него досталось. Нет — может, пару раз прилетал подзатыльник, может, он грозился или ещё что, но драть больше не драл, как отрезало. То ли испугался, что я и правда уйду, то ли понял, что я вырос, то ли я после той ореховой порки остепенился — но задница моя больше за глупость не расплачивалась.

Через год я уехал в город, поступил в техникум и поселился в общаге. А через три поступил в технологический, и началось у меня совсем взрослая жизнь со своими радостями и печалями. Всякое в ней было. Случалось, что я и батин ремень с тоской и теплотой вспоминал — как легко бывало за дурость получить пониже спины и «рассчитаться».




https://ficbook.net/readfic/0189a255-1b39-7fad-8e07-500e3743f7f7




То, что должно быть сказано, должно быть сказано ясно. Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Ответ:
1 2 3 4 5 6 7 8 9
большой шрифт малый шрифт надстрочный подстрочный заголовок большой заголовок видео с youtube.com картинка из интернета картинка с компьютера ссылка файл с компьютера русская клавиатура транслитератор  цитата  кавычки моноширинный шрифт моноширинный шрифт горизонтальная линия отступ точка LI бегущая строка оффтопик свернутый текст

показывать это сообщение только модераторам
не делать ссылки активными
Имя, пароль:      зарегистрироваться    
Тему читают:
- участник сейчас на форуме
- участник вне форума
Все даты в формате GMT  1 час. Хитов сегодня: 1362
Права: смайлы да, картинки да, шрифты да, голосования нет
аватары да, автозамена ссылок вкл, премодерация вкл, правка нет



Добро пожаловать на другие ресурсы