Андрей Виноградов
В Портофино, и там… РАБОТА НАД ОШИБКАМИ
Оба мои родителя были в командировке, бабушку нельзя было волновать и на линии огня оказался уже не однажды упоминавшийся дядюшка, брат отца, летчик. Я тоже был вызван в самый страшный кабинет школы, старшеклассники называли его «инквизиторской». Мне это мало о чем говорило, поэтому и боялся я не по заслугам, то есть недостаточно. Стоял себе, инстинктивно прикрывая портфелем причинное место, и кручинился. Я не играл, можно было не напрягаться, повод был, но он так мало общего имел с происходящим в директорском кабинете.
Дядюшка спокойно слушал гневную речь директора, сдобренную живописаниями, что случилось бы с мальчиком, если бы стекло или рама не выдержали, и его смыло бы с высоты второго этажа…
«Случилось еще хуже, — горевал я, пережевывая губу. — Яну запретили со мной дружить, даже по телефону… И у него по-прежнему температура, а я не могу навестить друга…»
— Ясно, — сказал летчик.
Он специально оделся в форму и выглядел потрясающе.
— Обещаю, мы со всем разберемся.
И попросил меня подождать за дверью:
— Выйди.
Без «пожалуйста», что было на него непохоже.
Много лет спустя, такой же прохладной поздней весной, мы с мамой вспоминали Шумпоматери, эту историю с Ихтиандром, и она рассказал мне, что в тот день дядюшка пообещал директору школы алюминиевый бак для дачного душа — поплавок со списанного гидроплана — и трех бойцов на выходные, чтобы бак приладили, ну и грядки заодно вскопали.
— Мам, а откуда крестный узнал, что директора есть дача? Вряд ли тот сам про душ заговорил, такой был сыч… — удивился я.
Мама улыбнулась лукаво:
— Да уж знал.
Я не придал никакого значения этому эпизоду, даже по прошествии времени, директор был мне не приятен даже в воспоминаниях, но через день — другой, когда я уже и думать забыл и про тот разговор и странно уклончивый мамин ответ, она шепнула мне на ухо:
— Роман у твоего дядьки был с директорской женой. Она прехорошенькая была… Поэтесса, но в популярные так и не выбилась, у меня где-то остались вырезки, так себе… К тому времени, правда, у них все уже было в прошлом, но чувствовал себя твой родственник неудобно…
Я не сразу понял, о чем идет речь, а когда сообразил, то подумал, что женщины всех поколений одинаково небрежны в обращении с чужими секретами и творческими неудачами.
КВОТЫ, ДЕФИЦИТЫ, ДОЛГИ…
По дороге домой я гадал: мой дядюшка сам учинит заслуженную расправу или все-таки придержит характер и дождется родительского возвращения? Если выбирать, то жить в ожидании порки целую неделю было невыносимым испытанием, хуже самой порки, а именно этот традиционный воспитательный метод в то время находился в авангарде педагогической науки, по крайней мере в нашей семье. Надо честно признать, в то время я не разделял приверженности отца, про себя упрекая в костности мышления, даже не догадываясь о существовании этих слов. Мое мнение никого не волновало, а если и возникал к нему интерес во время проверки дневника — «Ремня захотелось?» — от моего ответа все равно ничего не зависело. Но, если вдуматься, кто знает… Я ведь ни разу не ответил «Да!»
На всякий случай из фразы, подслушанной в приоткрытую дверь из яростной директорской речи, я приготовил свою — яркую, которая, так мне казалась, просто обязана положительно повлиять на родителей при выборе формы и, что важно, масштаба неминуемого наказания: «Дорогие папа и мама… Да, я неблагополучный ребенок. Спросите у директора школы». Я уже тогда проявлял себя как будущий юрист, оперируя понятиями «неминуемость наказание». Наверное, я мог бы пойти дальше, чем удалось. Мой предпоследний клиент, изучив счет, даже подсказал — куда, в вопросительной, надо отдать ему должное, форме. Я ответил отказом и попросил отдать должное мне. Умение довольствоваться малым — тоже часть советского воспитания.
Брат отца повел себя непривычно.
— Все понял? — спросил он.
— Понял, — промычал я, думая, как хорошо смотрелась военная форма в школе и как не нравится мне она сейчас. Особенно пряжка на офицерском ремне. Вообще-то, раньше она мне нравилась, как и весь ремень, и сильно, но не сегодня.
— Иди, поцелуй бабушку и — за уроки, а мне пора.
— А родители?
— Что родители? А… Сам все расскажи, про поход к директору тоже. Скажешь, я заставил двадцать раз отжаться и письменно составить список ошибок, допущенных при разработке плана. И то и другое — всерьез, не шучу.
Он первым зашел в комнату к бабушке и пробыл там минут десять, посидел у постели, бабушка уже редко вставала. Уже из прихожей он окликнул меня:
— Слушай, авантюрист, я заметил, у вас в школе такое же точно окно на первом этаже есть… Ага… Перспективу, значит, забор портил? Ну бывай.
Отжался я шесть раз, остальные четырнадцать — мысленно, не терпелось заняться ошибками. Два пункта помню до сих пор. Про дверь в туалет: надо было ручки проволокой изнутри замотать, тоггда бы точно не открыли, и про бабушкин кипятильник, которым можно было бы подогреть Ихтиандру воду.
Счастье, что до мамы Шум этот опус не дошел.
Недели через две после истории с Ихтиандром родители Шумпоматери сменили гнев на милость. Мы опять росли вместе, потом порознь учились — чаще перезванивались, чем виделись. Если к телефону походила мама Шум, я выслушивал о трагедиях многочисленной родни, и новых поступлениях приблудной живности в квартиры соседей.
Кстати, в Артек Шумпоматери так и не попал. Коту Баюну в последний момент отказали в путевке, шепнув доверительно, по-свойски, что в отряде и так уже пять евреев; много, квоты, мол. Правда, об этом мама Шум расказала не мне, а моей маме, и не по телефону. Зато в восьмидесятом Шумпоматери призвали в армию, несмотря на кандидатскую степень, заступничество института и личное ходатайство ректора. И почти сразу — в Афганистан.
Заместо Артека, наверное.
«Хоть где-то, наконец, случился дефицит евреев», — печально заключил Эйзенманц, он же Эйзенгольц, он же папа Шумпоматери, он же Кот Баюн на повторных импровизированных поминках. Их устроили ради меня, на похороны друга я не успел. Хорошо, что Мама Шум не слышала своего мужа. Вопрочем, ничего хорошего: она уже лежала в больнице с инфарктом.
Я сам только что вернулся из Афганистана, отслужил недолгую — из аспирантуры изъяли, — но о том, что Шумпоматери воюет где-то поблизости, не знал. В голову не могло такое прийти, он и прыщи-то на лице давил — промахивался, какая, к черту, война…
Дома я достал из коробки письмо, первое и единственное, полученное от друга в армии.
«Завидую тебе. Теперь ты большой. Помнишь, бабушка моя говорила — «Для того, мальчики, чтобы вырости хорошим большим, нужно умно побыть маленьким»? У тебя получилось. А мне так и не удается ампутировать в себе детство. Торчит мертвым отростком прямо из души — бессмысленным, почти лишенным нервных окончаний, но вопреки здравому смыслу, все еще очень чувствительным, как хвост собаки к чужим ногам, всякий норовит проверить…»
Что там дальше — не помню. Мне кажется, после смерти Шумпоматери я ни разу в жизни дальше этого места прочитать не сумел.
О своем погибшем друге, которому повезло однажды пожить в созданной им «фантазии», я написал первую и последнюю в моей жизни заметку в газету; осмелел в ночь после поминок. Про гражданский долг, который Родина стребовала с него, и он отдал, и уже никому ничего не был должен, и его сразу не стало… А я, выходит, живу, потому что задолжал кладбищенскому сторожу полбутылки портвейна, соседу по лестничной клетке — двенадцать рублей, стране — кандидатскую… и не собираюсь возвращать. «Вот как остопиздит вся эта сраная жизнь — так и отдам», — подумал, но бумаге эту скорбную мысль доверять не стал. Газете я тоже не доверял и письмо в итоге порвал.
Воспоминания о Шумпоматери всегда сопровождает одна и та же совешенно бесполезная мысль, мыслишка-прилипала: как все-таки было здорово не быть взрослыми!
__________________________________
Шумпоматери – кликуха соседа по подъезду, настоящее имя – Ян
https://libreed.ru/v-portofino-i-tam.html