Только для лиц достигших 18 лет.
 
On-line: гостей 12. Всего: 12 [подробнее..]
АвторСообщение
администратор




Сообщение: 1495
Зарегистрирован: 26.03.18
Откуда: Deutschland
Рейтинг: 4
ссылка на сообщение  Отправлено: 15.10.21 21:38. Заголовок: Федор Сологуб. О ТЕЛЕСНЫХ НАКАЗАНИЯХ


Федор Сологуб.

О ТЕЛЕСНЫХ НАКАЗАНИЯХ
(Из незавершенной статьи)


Публикация М. Павловой


 цитата:
Впервые (в сокращенном варианте): De Visu. — 1993. — № 9 (10). — С. 48-54 (публ. М. Павловой).

В публикацию включены наиболее содержательные фрагменты незавершенной статьи «О телесных наказаниях» (между 1893 и 1896). Текст воспроизводится по черновому автографу, по верхнему слою (ИРЛИ. Ф. 289. ОП. 1. Ед. хр. 570); орфография и пунктуация приведены в соответствие с современной нормой.



_______________________________________Не то говори, что ново, а то, что нужно.


Вопрос о воспитательных наказаниях, кроме теоретического значения, имеет чрезвычайную важность в практическом отношении. Нет ни одной из воспитательных мер, которая могла бы произвести столь тягостное и вредное впечатление, как наказание, неверно употребленное. Возможность ошибки очень велика, если не имеем очень отчетливого взгляда на этот предмет. Составить же определенное мнение, и притом такое, которое выдержало бы испытание на деле, очень трудно. Человеку свойственно более прощать, чем наказывать. Родителю или воспитателю наказывать особенно тяжело (берем воспитателя, преданного делу). <...>

Русский язык пользуется необыкновенно выразительным названием: наказание. Смысл этого слова показывает, что в основу наказания народ кладет исправительно-поучительную идею. Наказать — в одно и то же время значит у нас и приказать, дать наказ, инструкцию, руководство в известном деле или целом ряде дел — и подвергнуть взысканию за вину. Следовательно, и наказание за вину имеет смысл указания верного пути, приказа, как вести себя на будущее время. Поучить — вместо наказать — также часто употребляет народ, подтверждая этим поучительный смысл наказаний. Скажу из своего опыта: когда мать наказывает меня розгами, она во все время сечения, обыкновенно неторопливого, не только бранит меня, но главным образом делает мне соответствующие наставления, — в точном смысле учит меня. Так было и тогда, когда я был мальчиком, так и теперь. Идеи возмездия и устрашения совершенно чужды чисто народной педагогии или, вернее, элементы устрашения и возмездия, неразрывно связанные с самим актом наказания, какого бы то ни было, подчиняются во взглядах народа высшей идее — поучения и исправления. Подтверждение этому видно во взгляде на преступников как на несчастных и в частом нежелании мстить убийце: «мертвого не воскресишь, а его погубишь». <...>

Воспитание должно по возможности обходиться без наказаний. Где же они необходимы, там следует применять их так, чтобы они наиболее естественным образом вытекали из самого свойства проступка и в уме наказанного представлялись бы законным и справедливым последствием его деяния. Воспитатель заботится, чтобы самый проступок ребенка был уже ему наказанием или, по крайней мере, чтобы наказание выросло из этого проступка, как росток из семени. Внешне-принудительного характера наказание отнюдь не должно иметь. Оно должно действовать на высшие, духовные стороны человеческой натуры. Унижение и скорбь, которую неизбежно чувствует наказанный, должно быть скорбью и унижением духа, падшего и сознавшего свое падение. И унижение это вызывается не карательными мерами, а тем положением, в которое ставит себя сам преступник: лгуну не верят, обидчика удаляют из общества, лентяю приходится трудиться, когда другие отдыхают. Выраженная словами, эта теория, бесспорно, прекрасна. Примененная последовательно к жизни, она иногда бывает возмутительно жестока, холодна до суровости и вредна по своим последствиям.

Правильно устроенная идеальная система воспитания может, если угодно, обойтись и вовсе без наказаний, если условимся не считать за наказание ласковые наставления да те случайные, неловкие положения, в которые ставит себя провинившийся. Можно представить себе совокупность таких условий, при которых развитие гладко покатится по предначертанному пути, как по стальным рельсам, и при которых будет устранена всякая возможность крушения. Но если допустить, что такого идеала возможно достигнуть, то и тогда такая легкость воспитательного процесса вряд ли может быть признана желательною. Ведь необходимою задачею воспитания должно быть поставлено образование сильного и энергичного характера. Без этого втуне пропадают наилучшие качества, наиблагороднейшие порывы, наичестнейшие стремления. Чтобы ребенок готов был к жизни, недостаточно приучить его ходить гладкими, приготовленными путями. Крутые горки, буераки да обрывы жизни требуют особой ловкости, сметливости и силы, чтобы из них взбираться и с них спускаться. Дитя, приученное к паркету добропорядочного поведения, что будет делать, когда судьба забросит его в глухой и темный лес, где бурелом и валежник загораживают дорогу, где колючие ветви перепутанных елей рвут платье и царапают руки? Для жизни нужны <тоже — > силы и характер. Эти качества в здоровом ребенке развиваются сами собой, если ему предоставлена некоторая степень свободных действий.

Где же допущена свобода поступков, там неизбежно будут и непременно должны быть отступления с прямого пути, дикие порывы и необузданные стремления. И так как они имеют вполне законные права быть и проявляться, то воспитатель должен рассматривать их, но не как грех, которого не должно быть в жизни ребенка, но как проступок, который всецело искупается мужественным перенесением его последствий и который вместе с своими последствиями служит основанием новой силы духа. Эти дикие стремления и порывы не должны быть сгублены и подавлены, но должны быть только употреблены с пользою. Совершенно нелепо ограничивать ту степень свободы, которою может пользоваться ребенок, для того только, чтобы ребенок не совершал проступков и чтобы его не приходилось наказывать. Не признает ли гуманная теория временного лишения свободы одним из видов наказания? Итак, не нелепо ли подвергать ребенка постоянному, хотя и незаметному для него наказанию, чтобы избавить его от наказания случайного, хотя бы и более сильного? Излишний надзор над ребенком, излишняя упорядоченность его жизни взрослыми и есть то стеснение, которое проповедуется и требуется как наигуманнейшая воспитательная мера. Ребенок, за которым старательно наблюдают и жизнь которого внимательно размерена, конечно, не может делать проступков; но он находится в положении заключенного, за которым наблюдает солдат через окно его тюрьмы. Насколько это очевидно для большинства людей, думавших о предмете воспитания, видно уже из того, что ни одно из учебных заведений не организовало постоянного и неослабного наблюдения за своими воспитанниками. Печальное исключение, и очень знаменательное, составляли школы иезуитов. Но мы полагаем, что цели иезуитов и цели гуманного воспитания имеют мало общего. <...>

Поступок, несогласный с идеальными требованиями внутреннего закона, вызывает мучительный разлад в духе. Томительные мучения совести следуют за преступником, как неотвязные Эвмениды. Но духовные страдания, не имеющие реальной подкладки, протекающие исключительно только в духе и не уравновешенные соответственным телесным страданием, имеют то неудобство, что человек необыкновенно скоро не только привыкает к ним, но и становится по отношению к ним на один из опасных путей: или он привыкает находить красивую усладу в своих невещественных муках и наслаждается сладострастием своего падения, или он перестает терзаться и привыкает грешить с легким сердцем. Давно заметив это печальное свойство человеческой природы, люди, наиболее преданные мысли о самоусовершенствовании, с духовными подвигами соединяли тягостные телесные лишения: укажем хотя бы на установление поста, бичевания, вериги. Но это уже меры искусственные, аскетические, меры времен, преданных осмеянию и проклятию. Но это меры необходимые. Гуманному ли воспитанию пользоваться ими? Современной ли мысли искать свет во мраке монашеских келий? Итак, проступки, не искупленные страданием, влекут за собою, если тому не мешает иное благотворное влечение, или нравственное огрубление, или нравственную развращенность и дряблость. Это и есть, конечно, единственно естественное наказание всякого проступка, если не считать еще и того наказания, которое непосредственно заключается в проступке. Так, ученик, не исполнивший урока, естественно наказывается и тем, что он лишил себя полезного знания или полезного умения, и тем, что каждый неисполненный урок делает его более ленивым и распутным. Очевидно, что невозможно оставлять детей пагубному произволу этих слепо бессмысленных наказаний. Даже ближайшие цели воспитания уже требуют зачастую особых, принудительных мер.

Делают одно из двух: или прибегают к мелочным стеснениям или к грубому нравственному насилию. Первое имеет место, если проступок мал. Не исполнил работы — сиди в то время, когда другие отдыхают. Мера очень хорошая, когда применяется очень редко, но вредная, когда применяется часто. Она вносит беспорядок в жизнь ребенка и мешает укоренению привычки делать все вовремя. <...>

Но более важны те случаи, когда воспитанник совершает проступок крупный: солгал, украл, сильно обидел или прибил слабого товарища и т.д. Старая педагогия ограничилась короткою и внушительною расправою, с целью быстро и осязательно внушить ребенку незаконность сделанного им. Для новой педагогии это случай, который требует большого искусства воспитателя. Воспитатель должен возбудить в ребенке раскаяние. Обыкновенно это исполняется грубым вторжением в душу ребенка и бесцеремонным расстраиванием всех слабых струн детской души, чтобы только вызвать детские слезы и жалкие слова. Воспитатель истязает нравственно ребенка и воображает, что поступает очень гуманно. Но ребенок или испытывает только досаду и боль от грубо тревожимых ран его больной совести, или привыкает к ненужной и нецеломудренной возне с своими мельчайшими душевными волнениями, в чем и берет начало болезненная нервность вступивших недавно в жизнь и еще подрастающих поколений. Забывают почему-то, что нарушать чем-нибудь целомудрие детской души гораздо хуже, чем прибить ребенка, и что бессмысленно тревожить душевные раны, уже нанесенные ребенку проступком. — Это поступок более мерзкий, чем дикие забавы педагогов Помяловского, посыпавших крупной солью телесные язвы. Чужая душа должна быть для нас святынею уже потому, что мы в ней часто видим очень мало, что осквернить чужую душу легко, а возвысить ее трудно, и потому что наше время — время психопатов, беснующихся среди равнодушия толпы, дает нам много грозных уроков по предмету душевной измученности, правдивой и лживой, что иногда и различить трудно.

Но этою инквизиционною беседою обыкновенно еще не кончаются те муки, которым необходимо подвергнуть ребенка, чтобы он впредь осмелился возмущать пороками безмятежное течение своей жизни. В некоторых случаях эта часть даже обходится как бесполезная. В арсенале педагогических пыток есть орудия не менее страшные и не менее язвительные. Солгал ли несколько раз мальчик — и он в течение известного времени подвергается оскорбительному недоверию. Воспитатель играет с ним недостойную комедию, постоянно давая ему чувствовать, что он лжец и что лгать очень невыгодно: не будут верить. Мальчик несколько раз не вовремя пустил в дело свои кулаки — его удаляют из общества детей, как опасного зверя, точно уже несомненно решено, что он обратился в машину для нанесения ударов. Мы не спорим, что эти меры могут быть применены, но лишь тогда, когда они необходимы как меры крайние. Но третировать малютку, поступившего дурно, как дурного натурой человека, на наш взгляд, и жестоко, и даже лживо. Если бы ребенок даже украл что-нибудь, не решайтесь наклеивать на него ярлыка: вор. Чувствовать себя лгуном, злым, вором — вряд ли полезно для того, чтобы сделаться правдивым, честным, добрым.

Наказание может быть очень суровым, но оно не должно быть унизительным. Позволительно нанести ребенку известного рода мучения, но непозволительно оскорблять его чувствования, его духовную сторону. Наказания, обращенные к духу, всегда бывают опасны, настолько опасны, что телесные наказания, при всей кажущейся жестокости, легче переносятся ребенком, которого педагоги еще не успели развратить. Они дают достаточное удовлетворение нравственному чувству ребенка и этим примиряют его совесть с проступком, который искуплен наказанием. Сильно наказанный ребенок, однако, не приглашается к поруганию самого себя и приходит к необходимости добропорядочного поведения не темным путем нравственной пытки и ломки, борьбы и страданий, а кратким усилением, перекидывающим его на новую дорогу. Ребенок успокаивается нравственно, становится бодрее, в нем замечается подъем духа. Те, которых секли в детстве (не бестолково, как у нас бывает), это скажут: становится внимательнее, работается лучше, занимается легче. Но успокоение это не покупается за счет усыпляемой чуткости совести: строгость понесенного наказания
служит для ребенка ощутительным мерилом недоброкачественности его поведения. Угрызений совести, всей этой психологической, а иногда и психопатической возни и ломки ребенок не чувствует, но у него является могущественное средство удержаться от повторения проступка припоминанием перенесенной боли и стыда. Ребенок несет в себе последствия своего поступка, суровые и неотвратимые, и чувствует их законную справедливость; это развивает в нем строгое и честное отношение к себе самому. Развитие телесной выносливости достигается здесь попутно. Мы не говорим уже о тех частных случаях, когда применение телесных наказаний бывает удобнее всякого иного способа наказания вследствие особых условий. Это не важно и не общо, и этими соображениями не может быть ничего доказано. Телесные наказания, помимо тех частных соображений, которые можно привести в пользу их, имеют смысл и значение необходимых элементов всякого разумного воспитания. Легко видеть, что положительно-воспитательная идея воплощается в телесных наказаниях совершеннее, чем в каждом из направлений, которым и следуют педагоги в учении и наказании.

Когда мы применяем к ребенку естественное наказание за его проступок, то это, без сомнения, имеет высокое нравственное и развивающее значение. В уме ребенка укрепляется сознание неизбежной связи между поступками и следствиями их, и весь мир мало-помалу развертывается перед ним в виде грозной, неумолимой машины. Законы этого чудного строения нельзя нарушать безнаказанно. Всякое отступление от законного порядка вещей влечет кару, соответственную не мотивам поступка, а его внешнему процессу. Устраняется возможность каких-либо обходов, сделок, полумер. Все неизбежно, все в роковом сцеплении. И гигантские даже усилия не остановят колес безустанной машины. Ничто не спасет от ее слепого мщения, от ее неотразимой кары, кроме твердого, неуклонного следования путем, намеченным тайными или явными причинами. Развивается сильный характер, много энергии, много рассудительности, много аккуратности — все качества, необходимые для успешного продолжения жизненного пути.

Явятся ли наши наказания отражением гуманных идей наших — и положительная цель наказаний изменяется в соответствии с положительною целью воспитания. Проступок ребенка не карается неизбежною строгостью неотразимых последствий, а казнится главным образом духовным созерцанием его постыдной и злой стороны. Ребенок плачет не потому, что должен сидеть один, если обижает своих товарищей, но потому, что раскаивается в своем поведении и чувствует стыд его. Понятно, что и это не может не иметь высокого нравственного, развивающего значения. В душе ребенка укореняется привычка разбирать и обсуждать свое поведение. От элементарных форм до более сложных видит он в мире явлений, наряду с явлениями безразличными, дела дурные и добрые. Он привыкает любить добро, стремится к нему, ненавидеть зло, отвращаться от него. Без внешних побуждений, кроме стыда осуждения, ведет он себя правильно. Поступки его оцениваются воспитателем преимущественно по мотивам их. Так и привыкает ребенок относиться к своим и чужим поступкам. Поступок, с виду дурной, уже не кажется ему таким, если он оправдает его побуждения. Гуманное отношение к нему других прививается и его душе, и он в человеке видит прежде всего брата и друга. Как бы ни был благовиден поступок, в основании своем имеющий своекорыстный расчет или иной недостойный мотив, человек, так воспитанный, осудит его. И, наоборот, в самом преступнике он видит брата, или караемого слишком сурово неумолимым законом, или, по крайней мере, способного к исправлению и нуждающегося в нравственной поддержке. Помогать друг другу является его девизом. Не люди существуют для справедливости, а справедливость для людей. Везде, где можно, захочет он смягчить строгость жизни, скрасить ее неприглядные стороны, облегчить ее неудобоносимые бремена. Развивается человеколюбие, много теплоты душевной, много нежности, много тех качеств, которые заслуживают человеку имя — доброго.

Таковы наилучшие результаты 2 наилучших систем воспитания, — и нетрудно видеть односторонность того и другого направления. Один умеет работать только для себя, другой умеет чувствовать и за себя, и за других. Один не всегда захочет помочь ближнему, другой не всегда это сумеет сделать. Один с презрением отвернется от несчастного, вина которого — его слабость; другой расчувствуется над злодеем, которого таковым сделали только ужасные условия жизни. А между тем человеку необходимо совмещать оба эти типа в гармоническом соединении. Ибо все, что можно сказать в пользу каждого из них, совершенно верно и не находится ни в малейшем противоречии одно с другими. Какую бы эпоху истории мы ни взяли, — наилучшие, наиблагороднейшие люди почти всегда представляют черты того или другого типа: энергию души, строгость мировоззрения, твердые нравственные принципы — и неослабевающую любовь к человеку, готовность собою пожертвовать за других.

Характеры подобного рода, как и всякие иные, зачастую развиваются помимо всяких воспитательных забот или даже иногда наперекор этим заботам. Ибо иногда не следует упускать из виду, что самая жизнь своею беспрестанною деятельностью является наиважнейшим воспитательным фактором. Но я полагаю, что воспитанием, наиболее соответствующим своей цели гармонического развития всех сторон духа, будет то, которое гармонически сливает в себе все элементы нравственного развития и пользуется всеми полезными средствами. Это воспитание, которое гуманным идеям дает суровую силу и суровые условия жизни освещает гуманным светом.

Наказания, соответствующие такому воспитанию, это те, которые суровы по внешности и гуманны по идее. Ибо в мире всякая идея, след<овательно>, и гуманная, должна поддерживаться энергичными борцами, готовыми на борьбу и послушными идее, ибо в мире из идей должны господствовать только гуманные идеи. Дух людей должен быть проникнут всеобъемлющей любовью, всепрощающей кротостью, смиренной покорностью, любовью к добру, истине, красоте, к жизни, ненавистью к злу, лжи, безобразию, презрением к смерти. Тело же человека ничем иным не должно обладать, как несокрушимою силою, избытком жизни, здоровья, той красоты, которая придается человеку господствующими в нем добрыми идеями, — постоянною энергиею, стремлением к деятельности, презрением к опасности, неудобствам, лишениям и боли. Преступно истязать и мучить душу человека, потому что, сокрытая от наших взоров и доступная лишь для духовного воздействия, она должна царствовать над плотью и сохранять всегда сознание своей бессмертной природы. «Вы храм его есть», — а в храме не прикасаются неосторожно к освященным Дарам. Тело же и может и должно подвергаться лишениям, неудобствам, боли и мукам, потому что это неизбежно в жизни и потому что телесные лишения в известной мере полезны для его развития. Случайности внешних бед, болей и болезней одинаковы для добрых и злых, и только дух человека должен развиваться выше и свободнее этих случайностей. Не стало ли избитой истиной, что для развития крепкого тела необходим труд, работы — в старину удел раба? Обращайтесь осторожно с душой ребенка — ибо таковая есть Царствие Божие, — а на тело его смотрите, как на дом только, в котором обитает господин дому, и дом этот можно переделывать, только бы не вредить ему и не разрушать его. Всякая мера, не вредная для здоровья, для нравственного роста ребенка, позволительна, ибо она приносит пользу и телу, так сказать, закаляя его, и, главное, духу, который приучается сознавать свое господство над телом.

Ибо не в этом ли и состоит часто беда нашей жизни, что либо тело становится господином души и все наши способности обращаются на удовлетворение жизненных потребностей, или, наоборот, дух, повелительно действующий на слабое тело, преждевременно умерщвляет его. И вот мы видим людей, живущих одними материальными интересами, или людей, до того поглощенных идеями, что о теле им уже недостает времени заботиться, и оно увядает, увлекая в своем падении надменную и заносчивую душу. Итак — отдайте всякому свое, и ко всему в ребенке отнеситесь так, как полезно для души его и для его тела.

Станем ли мы рассматривать частные случаи — и там найдем подтверждение наших взглядов, хотя при настоящем состоянии истории ее нельзя не сравнить с (1 — нрзб.) арсеналом, откуда всякий вытаскивает для себя более или менее ржавое и более или менее бесполезное оружие, — тем не менее и указания истории могут быть приведены в подтверждение мысли, имеющей уже под собой другие опоры. И в этой области мы найдем более фактов, подтверждающих наше мнение, чем противоречащих ему. Везде три рода воспитания являют три рода людей: или евреев, или римлян, или христиан по духу. Если и бывают исключения, и очень малочисленные, то и они могут быть удовлетворительно объяснены с нашей точки зрения. Приведем и примеры.

Как бы ни были разнообразны нравственные системы и системы воспитания, их по отношению к интересующим нас вопросам можно более или менее правильно разделить на 3 группы, имеющие своих представителей в истории и в современной жизни.

Присущая языческим религиям безнравственность составляет, по всей вероятности, наиболее распространенное в мире нравственное явление. Если мы отбросим в сторону низшие, грубейшие проявления человеческого духа, подавленного неотразимым величием природы, и обратимся к рассмотрению наивысших черт языческого миросозерцания, насколько оно выразилось в религии и нравах классических народов и в их влиянии на позднейшие поколения, — мы увидим, что пробужденное самосознание очень высоко ставит и в мире вещей, и в мире духа человеческую личность. Антропоморфизм пластичнейших из мифических религий, бессмертная скульптура, эпопеи о героях и богоравных людях, атлетические игры и заботы о физическом развитии, республиканский строй классической жизни — и преобладание личного влияния, — в виде ли нравственного видения оратора, в виде ли высшей власти тирана и императора, — и, наконец, в позднейшую эпоху возрождение гуманизма, стремление воскресить навеки умершее, вернуть невозвратное — все это явления одного порядка. В них выразились два, столь по-видимому не сродные и столько сродные по существу явления: гуманизм и безнравственность или, вернее, отсутствие прочно обоснованных нравственных мотивов. Это тот гуманизм, который внушал людям высокие подвиги самоотвержения и отваги во имя личного достоинства, прививал им столь необходимые в гражданском сожительстве качества, основанные на уважении к себе и к другому человеку; но это вместе с тем и безнравственность, которая не умеет найти для своих действий мотивов настолько высоких, чтобы они не лежали уже в личности, а исходили бы из истин вечных и непоколебимых. Это — эпоха юношества, чувств, порыва, первоначальной полудетской заносчивой гордости. На этом гуманизме, столь часто и столь необдуманно прославляемом, основаны все те нравственные и воспитательные системы, которые кажутся так современны, которые одеты в такую блестящую одежду самых либеральных фраз и воззрений и которые своим краеугольным камнем ставят высокое начало уважения к человеческой личности. Но, будучи порождением явлений низшего порядка, гуманные системы, при всем кажущемся блеске, не возвышаются над уровнем тех низменных долин, из которых возникли. Уважение к личности остается внешним, направляется к мелочам и к условному и не приходит в уважение к бессмертному и недостаточно постигаемому гуманизмом духу. Под влиянием этого направления, облагороженного и возвышенного работою столетий, развились многие благородные личности, одушевленные наилучшими стремлениями, но зачастую лишенные энергии для борьбы. Это были те либеральные люди, которым судьба отпустила большой запас благодушия и голубиной кротости, но совершенно лишила змеиной мудрости. В век Несторов и Ахиллов их разглагольствования были бы понятны и поучительны толпе, еще слишком тупой на понимание. Но наш практический век давно уже понял, что ад вымощен добрыми намерениями и что люди только благодушные могут быть, да и то не всегда, только материалами и орудиями <1 — нрзб.> в руках реформы и реакции.

В резкой противоположности в торжествующем мире язычества жило замкнутою жизнью иудейство. Вера в истинного Бога, под влиянием исторических судеб и провиденциальной необходимости, принимала характер религии не только догматической, но и моральной, а нравственность иудея, под теми же влияниями, становилась суровой до жестокости. Нравственный закон, данный в повелительной форме Божьих заповедей и пророческих велений, принял строгую, неумолимо-логическую определенность. Вместо языческой распущенности — здесь нам встречается крайняя последовательность и строгость. Личность человека, прогневавшего Бога первородным грехом, неизвестным язычнику, принижалась донельзя. Проступки и преступления стали грехами и требовали суровой кары. Кара эта налагалась не во имя человеческой безопасности или политического благоустройства, как у язычника, но во имя непреложного закона, в котором под конкретною формою Божьей заповеди заключалось абсолютное начало справедливости. — Начало, выраженное столь повелительно, столь абстрактное и в то же время столь доступное человеческому разуму, начинающему развиваться хотя бы немного выше языческого самосознания и самоуважения, не могло не разлиться и за тесные рамки иудейской общины. Вряд ли даже мы ошибемся, если скажем, что начало это могло возникнуть к жизни в том и другом месте самостоятельно, из основных свойств человеческого духа: ибо, сознав себя и обособив свою личность, человек неизбежно стремится к обоснованию всего мироустройства и не может не встретиться на этом пути с идеями справедливости и необходимости. И действительно, холодная рассудочность еврейской морали не остается исключительною принадлежностью одного народа. В этом народе она только ярче выражается, чем в других. Принцип «пусть гибнет мир, лишь бы восторжествовала справедливость» порожден тем же духом неуклонной справедливости, стремящейся к возмездию и воздаянию прежде всего и старающейся каждому деянию подставить, как неизбежное следствие, награду или кару. Жестокие казни во имя закона, костры инквизиции, суровая последовательность старых педагогов — все это явления, проникнутые духом еврейской нравственности.

Но иудейство, как и гуманизм, безвозвратно отложило свой век. Печальная их дряхлость, какие бы личины на себя ни надевала, давно лишена того согревающего огня, которым дышат иные, вечно юные идеи. Христианство, после двухтысячелетней борьбы с мраком людского зверства, со срамом языческих вакханалий, с жестокостью холодного разума, сделавшего святые скрижали орудиями темной силы, все сильнее разливает в массы свой вечно яркий свет. Оно еще остается религией будущего, и оно юношески сильно. Оно еще не царствует в мире — потому что и христиане часто евреи или язычники по духу, но оно, силой судеб, будет царствовать, и только его идеям принадлежит право на жизнь. Нравственность, основанная на христианстве, впервые открыла человеку принципы, неизмеримо высшие прежних. Оно указало человеку необходимость совершенствования в духе Добра, Любви, Истины, Красоты — и эти вечные начала слило в одном существе Бога, к которому стремимся.

История и жизнь указывают очень мало людей, к которым, по строгом разборе их жизни, можно было бы вполне достойно приложить название христиан; и из тех учений, которые именуются христианскими, немного найдется таких, которые были бы проникнуты духом истины христианства. Но педагогика должна основываться на христианстве, и педагог должен понять его очень хорошо. — Унижена ли в христианстве человеческая личность? — Нет, но и не возвышена безмерно. Человек не сделался Богом, но Бог снизошел на землю и стал человеком в целях искупления. Искупленный кровью Христа, человек стал причастником Божества своим безмерным духом. Дух превознесен и прославлен. Но плоть стала не более как оболочкою, а не господином Духа, Храмом бога, но и не богом. Плоть была унижена, жила в бедности и послушании, подвергалась ударам бичевания, терпела крестные муки, — и в этой обстановке сиял бессмертный и спасительный свет Духа. И с тех пор, как Христос терпел бичевания, перенесение ударов перестало быть само по себе позором и стало орудием мучения и духовного подвига. И с тех пор, как Хр<истос> умер, смерть перестала сама по себе быть страшною и стала венцом подвижнической жизни. И с тех пор, как босые ноги Христа попирали землю, бедность перестала быть постыдною сама по себе. Ибо плоть не может ничтоже, — и вся сила, жизнь и свет в Духе.




То, что должно быть сказано, должно быть сказано ясно. Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Ответов - 1 [только новые]


администратор




Сообщение: 1496
Зарегистрирован: 26.03.18
Откуда: Deutschland
Рейтинг: 4
ссылка на сообщение  Отправлено: 15.10.21 21:39. Заголовок: Переходя к частным в..


Переходя к частным видам телесных наказаний, заметим, что здесь разнообразие приемов привело бы к несдержанности воспитателя и обратило бы наказание в орудие развращения, что, собственно говоря, очень легко, если приступать к делу воспитания без возвышенных стремлений и светлых взглядов. Всякого рода удары, толчки и щипки, наносимые в порыве раздражения, должны быть строго осуждены. Воспитатель, — отец ли это или кто другой, — должен уметь сдерживать в себе порывы чувствований, которых нельзя не назвать дикими. Понятно, что воспитатель — тоже человек, и дурные поступки воспитанника (или сына) должны его огорчать и вызывать в нем иногда даже чувство гнева. Эти чувства воспитатель и не должен даже скрывать от своего питомца. Тот должен знать, что зло, сделанное им, навлекает на него прежде других последствий гнев и презрение людей, которых он имеет основание уважать. Что и огорчения воспитателя (или отца) даже должны в сознании ученика отражаться как наказание, самое естественное, его поступка. Но так как эти чувства сами по себе нехороши и ни один воспитательный акт не может обойтись без воздействий положительного свойства, то, очевидно, нет ни малейшей возможности оставить проступок только с этим наказанием. Собственно говоря, ребенок, как и всякий другой человек, не слишком чувствителен к тому, что совершается в глубине другого человека, и, как все люди, слишком склонен поскорее утешиться и даже найти себе подходящие оправдания. Продолжительный гнев отца сердит сына и вызывает в нем бурные чувствования. Поэтому гнев воспитателя должен быть непродолжителен и не должен проявиться в формах, неприличных той скромности, которой примером должны служить старшие. Когда рассерженный человек кричит, шумит, стучит руками, топает ногами, он производит тяжелое впечатление, не выгодное ни для кого. Когда воспитатель пожелает показать сыну или питомцу очень ощутительным для него образом силу его проступка и своего неудовольствия, он накажет его розгой. Это наказание, сильное само по себе, не должно быть ни в каком случае осложняемо чем-либо посторонним. Самое лучшее, если никто не будет даже и знать, что ребенок наказан, чтобы никто не мог его подразнивать, смеяться над ним и таким способом или возбуждать в нем слишком горькие чувства стыда и унижения, или притуплять естественное чувство нравственной стыдливости и прививать к нему преждевременное бесстыдство. Нечего и говорить о том, что сам воспитатель не должен ни бранить, ни стыдить в таком случае наказанного: плачущий ребенок не поймет в этом состоянии его наставлений, а стыда и печали в нем возбуждено достаточно. <...> Скорее воспитателю следует, если ребенок сильно подавлен, утешить его указанием на то, что его проступок искуплен наказанием, что он будет забыт, потому что в исправлении ребенка не сомневаются, и даже на то, что ничего особенно унизительного для ребенка не произошло; скорее даже хорошо, что мальчик вытерпел сильную боль, что может повлиять на развитие в нем физической смелости. Но не следует и облегчать это наказание. Малое количество слабых ударов, не причиняя ребенку сильной боли, только вызовет излишний прилив крови к некоторым органам. Это приведет к развитию у ребенка, когда стихнет слабая боль, целого ряда таких ощущений и представлений, которые могут толкнуть ребенка на нежный детский порок. Во избежание этих вредных последствий следует наказать ребенка непременно сильно и большим количеством ударов. Если бы воспитателю и пришлось потом утешать слишком загоревавшего ребенка, то он, понятно, должен употребить сильно сдержанный тон, одинаково далекий и от суровости, излишней для наказанного ребенка, и от ласковости, им не заслуженной.

Таким образом, наказание розгой является сильным наказанием, хотя мы далеки от мысли, что оно должно быть назначаемо только в исключительных случаях. Здоровый, сильный и резвый мальчик ничего не потеряет, если его высекут за сравнительно малую вину, с соблюдением вышеупомянутых условий. В таком виде, как мы его понимаем, наказание розгой полезно ребенку, как средство физического развития. Полезно, если ребенок привыкнет к мужественному перенесению лишений. Полезно, если ребенок, наказанный розгой, не плачет целый день, а сейчас же утешится. Полезно, если ребенок во время наказания не плачет и не кричит, а после наказания не вешает носа, но остается бодрым и бойким. Привычка не смотреть на физическую боль как на несчастье будет для всякого ребенка, который может ее приобрести, большим благодеянием. Если по духу человек должен быть христианин, то по плоти ему всего полезнее быть спартанцем.

Приведу из своей жизни пример: когда я был 19 — 22 лет, учителем в К<рестцах>, а следующие 3 года в В<еликих> Л<уках>, я стоял очень близко к ученикам, м<ожет> б<ыть> потому, что и со мною обходились строго и сурово, и мне даже в школу на уроки приходилось ходить босиком. Я частенько играл с ними на улице в бабки, а бывало и хуже: осенью мои друзья-ученики подбивали меня забираться в чужие сады воровать яблоки. Часто это сходило с рук, но если хозяева ловили воришек, их на месте больно секли. Попадался иногда и я, и каждый раз меня тут же без стеснения наказывали розгами. В В<еликих> Л<уках> однажды ночью забрались мы втроем в сад одного зажиточного мещанина Г—ого, но попались.

Двоих мальчишек схватили, схватили и меня, но задержавший меня оказался слабым мальчиком, я оттолкнул его и убежал, а он ударился головой о дерево и закричал от боли. В следующие дни мне было очень не по себе, совесть меня мучила, что я ушиб мальчика. Мать заметила мое подавленное настроение, стала расспрашивать. Я отнекивался, но мать погрозила наказанием, и пришлось признаться. Тогда мать немедленно повела меня к Г—му, как я был дома, босиком, только шапку дала надеть. У Г—ого меня отвели в сад и отсчитали сотню сильных ударов розгами. Как ни больно и ни стыдно было, но на душе у меня стало спокойно: провинился, да за то и поплатился.

Другое, и последнее, из телесных наказаний, которые мы признаем, это — приказание ребенку стать на колени. Наказание это должно налагаться за проступки значительные, но не заслуживающие большей меры наказания. Этому наказанию ребенок должен подвергаться в течение очень короткого времени, потому что продолжительное стояние на коленях вредно. Они нужны для того, чтобы вызвать в ребенке известную степень стыда и показать ему наглядно, что поступок его нехорош. В этом случае ученик не терпит ни большого стыда, ни большой боли и только чувствует себя наказанным более ощутительно, чем был бы он наказан словами. Ничего особенно унизительного и неприятного в этом наказании мы не видим: становимся же мы в церкви на колени. Некоторые, однако, думают, что потому-то и не следует ставить на колени в наказание. Странное наказание! Наказанный мальчик склоняет свои колени не перед отцом, а перед тем законом, который он нарушил и который, так или иначе, должен быть законом религиозно-нравственным. След<овательно>, наказанный так ребенок склоняет колени пред Высшим Существом, и его положение только должно направить его мысли по пути нравственного смирения.

Я отвергаю все остальные виды телесных наказаний: стояние в углу, удары, лишение пищи, заключение и т.д. Если все это и может быть применяемо, то с большою осторожностью, так как все это скорее вредно, чем полезно. И в самом деле — перенесение боли есть акт положительный, а голод и лишение движения — это только лишение, сопровождаемое упадком энергии или ее направлением на нежелательные действия. Силы следует возбуждать, а не подавлять.

Остается остановиться несколько на тех возражениях, которые делались против телесных наказаний врагами их. В свое время на это было потрачено немало ума и таланта. Обличительное направление русской литературы не могло не коснуться позорных злоупотреблений телесными наказаниями. Мощное движение общественного мнения присоединилось к голосу прессы. Достаточно указать хотя бы на имена Пирогова и Добролюбова, чтобы припомнить, какие авторитетные голоса раздались против этого вида наказаний. Однако, отбросив в сторону обличительное остроумие и либеральный пафос, какие мысли встречаем мы во всех этих возражениях?

По мнению некоторых, в основе телесных наказаний лежат два мотива: стыд и страх. «Но тот, кто хочет телесным наказанием пристыдить виновного, не значит ли — хочет стыдом действовать на человека, потерявшего стыд? Если бы он его еще не потерял, то для него достаточна была бы одна угроза быть телесно наказанным. Да и самое средство, направленное к цели, не таково ли, что уничтожает самую цель?»

Но действительно ли тот, кто сечет мальчика, хочет его пристыдить? Не думаю. И если бы так и было, то совершенно неосновательно. Стыдить можно только тем, что постыдно. Постыдно поступать худо, но непостыдно нести следствие своей вины. И если ребенок больше стыдится наказания, чем вины, то это значит, что в нем силен так наз<ываемый> ложный стыд, одно из наивреднейших явлений нравственного мира, к искоренению которого педагоги должны непременно прилагать свои старания. Наше соврем<енное> общество отличается, к сожалению, тем, что наряду с полнейшим бесчувствием стыда перед злом и пороком мы стыдимся мелочных нарушений условного. Бесцельно убиваемые дни тяготят нас менее, чем недостат<ок> свежей и изящной одежды. И если средство, направленное к пристыжению, уничтожает стыд, то и тем лучше, потому что это стыд ложный, а не истинный стыд дурного поступка. Дети, которых строгие родители не однажды подвергали наказаниям, верно, не чувствуют от этого большого стыда; но об них нельзя еще сказать, что они не стыдятся проступков, за которые были наказаны. Привычка к наказанию делает его непостыдным для них, они чувствуют боль нравственного чувства, сознание проступка остается в стороне незаглушенным и неоскверненным, если не коснулись его разлагающие элементы.

Второй мотив — «страх боли и истязаний». Но и самый страх притупляется. «Понадобится его усиливать». Совсем не понадобится, ибо не на страхе основано употребление розги. «Неужели нужно у ребенка поставить совесть в зависимость от розги?» Нет, потому что нужно, наоборот, розгу поставить в зависимость от совести ребенка. «Если он хотя на минуту убедится, что его проступки могут остаться незамеченными, — как вы думаете, воспользуется ли он своею мнимою свободою?» Может быть, и воспользуется, если неразумный воспитатель ставил его совесть, по дикому выражению знаменитого хирурга, в зависимость от розги, что, полагаю, едва ли кто где делал. Вообще, в литературе 60-х годов нам немало встречается довольно бессодержательного зубоскальства, которое одним из ярких представителей радикальнейших взглядов было заклеймено названием цветов невинного юмора1. Насмешка оружие очень сильное, но становится жаль усилий, истраченных на стрельбу мимо цели.

Но если совесть в нем пробуждена, то не воспользуется. Докажете ли, что розга препятствует развитию ребенка? И каждый раз, как ребенка прибьют, он становится бессовестнее? Едва ли. Только полнейшая оторванность от жизни может позволить приводить в защиту своей мысли всякие аргументы, почерпнутые из размышлений. Автор «Темного царства» имел основание смотреть на общество как на собрание тиранов и жертв. Но мы уже можем довериться здравому смыслу народа, который употреблял розгу не иначе, как с добрыми намерениями и с чистым сердцем. Розга сама по себе вовсе не так могущественна.

Если в нем развиты стыд и страх, то и тогда не прельстит его мнимая свобода. Если он чувствует стыд быть наказанным, то ему тяжело будет делать то, за что он подвергался стыду. Если он боится ударов и боли, то он остережется проступка из страха обнаружения. Важная ошибка заключается в том, что наказание считается мотивом последующих действий ребенка, чего на самом деле почти никогда не бывает.

Конечно, наказание, как всякий другой случай в жизни ребенка, не остается без влияния на его действия, но поступки ребенка часто вызываются причинами, действующими непосредственно, перед которыми бледнеют воспоминания и угрожающие ожидания. Только дрянная и слабая натура удерживается от проступка страхом наказания. Сильная и энергичная натура предпочтет исполнение своей воли избежанию неприятных последствий своеволия. Лишь твердо укрепившиеся привычки и нравственные мотивы могут сдержать маленького человека. Страх наказаний сдерживает лишь того, кто их не испытывал. Чрезмерно гуманное воспитание потворствует преобладанию чувственных побуждений — потому что слабое и изнеженное тело является господином души почти всегда, тогда как сурово воспитанное, крепкое и закаленное тело более склонно служить и подчиняться духу. Ведь и дух не иначе может проявиться, как через тело, и наивысшие подвиги человеческой любви чаще всего совершались посредством отдания своего тела на муки того или другого рода: истязания, казни, холод, голод, нищета и т.д. Воспитание стремится не к тому только, чтобы развить в человеке духовную жизнь, но и к тому, чтобы сделать его тело послушным слугою духа. Страх бывает 2 родов: ужас неизвестных бедствий — и опасение известных опасностей. 1-й — чрезмерен, 2-й — соответствует опасности и характеру.

«Тел<есные> наказания унижают и оскорбляют человеч<ескую> личность питомца». Не думаем. Унижает лишь проступок, оскорбляет несправедливость. Перенесение наказания возвышает униженный дух. Ни в каком наказании не содержится оскорбления, если наказание справедливо. «Принижают самосознание». Нет, возвышают его. Принижено ли было самосознание Лютера, Байрона, Помяловского и др.? Не скажем, чтобы наказания способствовали развитию их самосознания. Но зачем говорить о том, что противоречит фактам. В грубом просторечье это называется болтовней. «Ведут к забитости». — Это все равно, что сказать: если мальчик пройдет босой, то простудится. «Поселяют ненависть к наказывающим». Да, если наказывающий зол. Но он тогда заслуживает ненависти, хотя бы и не наказывал. Разве дети не способны любить строгих отцов? Скажут — это редко. Ответим — редки и благоразумные родители. «Развивается ложь, скрытность, лицемерие и обманы». Лгать, чтобы избегнуть наказания, будет лишь тот, кто боится наказания больше лжи. Но ребенок легко усваивает мысль, что розги перенести сравнительно легко, а быть лжецом — непозволительно. Как вздумает ребенок лгать, если он не встречает лжецов и обманщиков иначе, как в людях, достойных презрения? Никогда ребенок не захочет сделаться презренным и подлым, если только в его нравственный лексикон занесен смысл этих презренных наименований.

«Вредны для физического здоровья» — при известных условиях. Но их не следует применять так, чтобы они были вредны. Не говорим о детях болезненных. Для сильных детей они вредны в двух случаях: когда слишком слабы и когда чрезмерно сильны. В других случаях, т.е. когда наказание причиняет сильное, но не чрезмерное страдание, здоровому ребенку оно приносит лишь пользу, повышая энергию жизненных отправлений его тела.

«Унизительны для самого воспитателя», — были бы, безусловно, если бы были вредны или не нужны. Но все нужное или полезное для ребенка не может унижать воспитателя. Разве мать унизит себя, если оденет и разденет и уложит спать маленького или больного ребенка?

Таким образом, мы видим, что возражения против телесных наказаний основываются или на воспоминании о злоупотреблениях, немыслимых при любви к делу, или на ложном взгляде на них как на акт грубого насилия, стоящий в противоречии с высокою целью воспитания. При внимательном разборе эти возражения оказываются смешанными с цветами невинного юмора и украшенными хлесткими и подогретыми фразами, на которые в свое время и спрос и предложение были очень сильны. К тому же возражатели отделывались общими фразами и, самое большее, односторонними наблюдениями и не вглядывались не только в жизнь (что не всякому доступно: надо иметь сильный ум, чтобы разбираться в путанице житейских отношений), но даже и в те готовые выводы, которые в таком изобилии давали наши поэты и романисты.

Понимаемые правильно, поставленные в связь с другими воспитательными мерами и освященные ясным сознанием того, какие цели ими достигаются, телесные наказания являются не только важными, но и необходимыми в ходе воспитания. Мы позволим себе сравнение, немного грубое, на которое решаемся только в ясном сознании правоты своих мыслей и которое приводим лишь для иллюстрации нашего взгляда на предмет — отнюдь не для каких-либо выводов. Как крест — орудие казни, презренное и ужасное, сделался символом искупления, перестал быть уделом разбойников и убийц и должен быть каждым возложен на свои плечи, — так и розга, орудие утешения и произвола, возбуждавшее стыд и страх в трепетных учениках старых школ, должна сделаться символом свободы духа и воли, символом той высокой мысли, что только в пучине страданий и испытаний очищается тоскующий по своим несовершенствам дух каждого человека. Первобытный человек трепетал и падал ниц перед тем, чего боялся. Разумный человек должен возвыситься над чувственными побуждениями и победить их. Аскетизм видел победу духа в умерщвлении плоти. Современность, требующая силы и энергии, полную победу духа ставит в зависимость с силою и выносливостью тела. Недостаточно быть сильным, чтобы идти вперед: надо быть сильным и для того, чтобы выносить удары судьбы, напор враждебных обстоятельств. Мы сказали бы, что древние спартанцы нравятся нам более, чем изнеженные римляне времен падения империи. Но, к несчастью, мы должны сказать, что таких, как первые, у нас нет, хотя они нужны, а таких, как последние, у нас много.

В некоторых заграничных школах детей секут, а у нас розга (в принципе, по крайней мере) считается средством предосудительным и унизительным. Если мы вспомним, как много пользы принесло нам подражание заветной загранице, как много от нее мы заимствовали и учреждений, и лиц, перед которыми привыкли преклоняться, если вспомним, какого рода утонченною деликатностью по отношению к этой милой загранице отличается наша вполне светская дипломатия, — то нам придется удивляться, почему мы и в этом отношении не вздумаем подражать иным достопочтенным соседям. Старая розга, с позором осмеянная у нас лет 20 тому назад и с тех пор признанная негодною, — ведь она была обломком старины, которую мы тогда безжалостно ломали. Это было русское учреждение — не потому ли оно и провалилось так торжественно? Но что же мы видим? Розга выводится из употребления, — и параллельно с этим слабеют и шатаются семейные и иные основы. Довольствуясь тою великолепною логикой, которая отличает благонамеренные суждения наших благочестивых публицистов, не вправе ли мы утверждать, что семейные основы расшатаны <полным —?> легкомысленным отношением к розгам и другим важным вещам, о которых мы уже успели составить превратное понятие?

Да, мы видим, что слабеет без розог родительская власть, да и одна ли родительская? И мы убеждены, что теперь своевременнее всего озаботиться пересадкой на нашу почву немецкой розги, да и всего того, чем крепка прусская казарма и русская каторга, чем прежде была крепка и русская семья. Мы надеемся, что люди, которые возвысят теперь голос в защиту розги, будут иметь успех в своей пропаганде. В другое время и мы не стали бы защищать розочную расправу как предмет, презираемый обществом. Но теперь нам нет дела до безотчетных антипатий общества. Оно гибнет, и нужно ему помочь, хотя бы розгами. Мы пробовали много паллиативных лекарств — они не помогали. Следует прибегнуть к средствам сильным и энергичным, а из таких средств что может быть проще порки? Мы не можем требовать от родителей, чтобы они обладали высоким развитием, которое дало бы им возможность без розог поддерживать свой авторитет, у нас нет денег даже на простую грамотность большинства жителей. Мы должны поощрять их пользоваться тем единственным средством нравственного влияния, которое еще у них остается. Чтобы пороть детей, кому ума недоставало?

В некоторых заграничных школах детей секут. Посекают кое-где и у нас, а уж в домашнем-то воспитании розга попадается и в интеллигентных семьях. Педагоги-практики особенно любят розгу. Но нельзя не заметить, что большинство лучших авторитетов в области современной педагогии решительно отвергают возможность пользоваться розгою как педагог<ическим> средством. На стороне противников розочной расправы есть аргументы столь веские, что с ними не может не согласиться всякий добросовестный человек. Но если мы не выйдем из несколько тесного круга этой разумной аргументации, мы не в силах будем обсуждать вопрос как следует. Конечно, аргументы эти справедливы. Пишущий эти строки вполне уверен в их неотразимой убедительности. Но настоящая статья именно и пишется с тою целью, чтобы доказать то, что так упорно отвергается лучшими педагогами. Да, мы считаем розгу необходимостью воспитателя. Мы думаем, что детей надо часто и больно сечь и подвергать телесным наказаниям. Мы утверждаем, наконец, без сомнения, что розга несравненно лучше и выше тех практических безобразий, которые творятся в наших школах. Не нужно сечь ученика за леность: у учителя есть много средств, чтобы заставить его учиться и без побоев. И если мы за леность не станем сечь ученика, то у нас устранится один из тех аргументов, которые направлены против розги: они, мол, населяют в учениках отвращение к науке. Конечно же, что <1 — нрзб.> такая вещь может быть достигнута и без розог, а с другой стороны, — ученые средних веков подвергались же телесным наказаниям. Но мы готовы согласиться, что этот аргумент справедлив, и мы устраняем его, воспрещая себе употреблять розги в этом случае. Нужно, чтобы ребенок любил школу. Для <э>того нужно, чтобы в школе, при всей привлекательности толкового преподавания, не было ничего такого, что ребенок встречал лишь в школе и что ему неприятно. Нужно, чтобы ребенка везде секли — и в семье, и в школе, и на улице, и в гостях. Ребенок должен любить учителя. Нельзя любить того, кто нас исключительно бьет. Пусть же все порют ребенка. Дома их должны пороть родители, старшие братья и сестры, старшие родственники, няньки, гувернеры и гуверн<антки>, домашние учителя и даже гости. В школе его пусть дерут учителя, священник, школьное начальство и сторожа, товарищи, и старшие и младшие. В гостях за малость пусть его порют, как своего. На улицах надо снабдить розгами городовых: они тогда не будут без дела.



Примечания:
1. Имеется в виду статья Дмитрия Ивановича Писарева (1840—1868) «Цветы невинного юмора» (1864).



Источник: Павлова М. Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф.К. Тетерников. М.: Новое литературное обозрение, 2007. — 512 с.




То, что должно быть сказано, должно быть сказано ясно. Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Ответ:
1 2 3 4 5 6 7 8 9
большой шрифт малый шрифт надстрочный подстрочный заголовок большой заголовок видео с youtube.com картинка из интернета картинка с компьютера ссылка файл с компьютера русская клавиатура транслитератор  цитата  кавычки моноширинный шрифт моноширинный шрифт горизонтальная линия отступ точка LI бегущая строка оффтопик свернутый текст

показывать это сообщение только модераторам
не делать ссылки активными
Имя, пароль:      зарегистрироваться    
Тему читают:
- участник сейчас на форуме
- участник вне форума
Все даты в формате GMT  1 час. Хитов сегодня: 1036
Права: смайлы да, картинки да, шрифты да, голосования нет
аватары да, автозамена ссылок вкл, премодерация вкл, правка нет



Добро пожаловать на другие ресурсы